Демирджикёй. Жизнь и смерть.

Демирджикёй. Жизнь и смерть.

Когда светило солнце, и маленькая турецкая деревня, расположенная в самом сердце Болгарии, начинала играть теплыми красками, когда солнечные лучи плескались в роднике, бурное течение которого уносило куда-то вдаль, в заросли ив, белые перья и пух многочисленных гусей и уток, когда на зеленом от густейшей травы пригорке дремали белые и рыжие козочки с козлятами или грелись, подставляя свои пухлые шерстяные спины, овцы с ягнятами, а где-то кудахтали мирно несушки, и в палисадниках распускались розы, мне казалось, что вот так будет всегда, и завтра, и через год, и через пятьдесят лет… Жизнь здесь словно остановилась или, во всяком случае, протекала медленно, сонно. Мало кто из этой деревни выезжал в город на работу, все трудились у себя в садиках, доили коз (всех коров крестьяне постепенно либо закололи на мясо, либо продали, чтобы положить деньги в банк, добавляя к прежним накоплениям, чтобы в итоге купить хоть какую, но квартирку в Шумене, где-то в районе «Эвереста»— для детей или внуков), откармливали гусей, растили табак (тютюн), вязали цветные носки и шили толстые и тяжелые, подбитые атласом, одеяла из овечьей шерсти на продажу, делали брынзу, суджук, варили ракию. Основное население составляли люди в возрасте, все более-менее молодые уже давно отправились на заработки кто в Германию, Англию или Францию, а кто и в благословенный Стамбул, туда, где уже проживала часть семейства, перебравшаяся на историческую родину в свое время, когда им это было позволено. Кстати говоря, те болгарские турки, что отправились в Турцию в поисках более благополучной жизни и, главное, работы, как правило, устраивались хорошо. Турция распахнула им свои теплые объятия— государственной программой для таких вот переселенцев из Болгарии были построены целые кварталы с уютными домами и магазинами. И такой вот особенный квартал всегда можно было угадать по мелким лавкам поблизости, где торговали болгарскими, «ностальгическими» продуктами (знаменитыми болгарскими вафлями «Наф-наф», шоколадным печеньем и прочими сладостями) и где в кафе или мужских парикмахерских круглосуточно на «плазмах» «крутили» расхристанную и пошловато-грубоватую «чалгу» с полуголыми, накачанными силиконом, певицами…

Но те турки, которые оставались в болгарских деревнях, продолжали вести жизнь спокойную, размеренную, не особо утруждая себя и даже порой не высовывая нос в город. Редко когда я встречала своих односельчан в Шумене, в центре. Опрятно одетые и побритые старики прогуливались по Славянскому бульвару, пили кофе в летних кафе и были рады, когда встречали своих друзей из соседних деревень. Обменивались новостями (кто болен или умер, кто кого обманул), а потом многие из них отправлялись в одно очень простое и дешевое кафе, что «возле старой поликлиники» (это было ориентиром), где за два лева покупали себе вкусный и густой горячий суп из требухи— «шкембе чорба». Требуха готовится долго, поэтому чтобы приготовить подобное дома, пришлось бы потратить очень много газа (из баллона) или тока, что весьма дорого. Вот поэтому этот недорогой деликатес, как правило, едят в городе, в кафе или ресторанах.

Долгие годы, проведенные безвылазно в деревне, особый медленный темп и какая-то леность, разлитая в воздухе, делает этих людей диковатыми. Они все реже и реже выбираются в город, а поскольку доктора в деревне нет (красивый смуглый доктор появляется там всего лишь раз в неделю, по четвергам, и к нему сразу же выстраивается длинная очередь из пожилых женщин в нарядных шароварах, которым он меряет давление и прописывает таблетки), то, чтобы записаться на прием к городскому доктору, у них нет уже ни моральных, ни физических сил, не говоря уже о деньгах. Страшно сказать, но мало у кого есть медицинские страховки, а без них визит к врачу оборачивается тридцатью левами, что для них, крестьян, является большими деньгами (сбережения не в счет, они неприкосновенны). Вот поэтому почти каждая женщина ведет специальную тетрадь, куда записывает названия лекарств, которые доктор прописал когда-то и кому-то при определенной болезни, чтобы в случае необходимости заказать их тем, кто едет в город. Вот так и лечатся, а, может, и калечатся.

Однако, существует в этом мире одно универсальное средство, которое помогает при всех болезнях. Это — знаменитая «тетра» или, по-нашему, смрадлика. Ее листья собирают, сушат, делают отвары и настойки, пьют ее, натирают больные места и, неосознанно подчиняясь принципу «плацебо», иногда и выздоравливают! Многие делают сладкий сироп из недозрелых орехов. Мне как-то давали попробовать тягучую зеленовато-черную жидкость, отдающую орехом и карамелью, причем, преподносили, как драгоценное снадобье «от всех болезней». Я сделала пару глотков и, может, и мне помогло… Правда, не поняла, от чего.

Поездка в город к врачу — целое событие, которое откладывают до самого последнего момента, когда уже невмоготу от боли. На первом месте, конечно, стоматолог, все остальные — потом. Но бегут к врачу, как правило, уже удалять зубы, но не лечить — на это никогда и ни у кого денег нет. К счастью, у турков почти всегда хорошие зубы и густые здоровые волосы — от природы.

В деревне, на природе, всегда есть риск пораниться, и на мелкие раны вообще никто не обращает внимание, типа, заживут сами. Можно «тетрой» помазать, и все пройдет. Но когда происходят серьезные случаи, вот тут начинается настоящая паника, смысл которой заключается в том, чтобы сделать все возможное, чтобы только не обращаться к врачу.

Так однажды ко мне прибежала соседка Несибе, бледная, с испуганными глазами.

— Трын!— прошептала она, дрожа всем телом.

Я не знала, что означает это слово. Но когда увидела ее палец с вбитой под кожу занозой размером в карандаш, сразу все стало ясно.

— Трын, извади, моля!

Она просила меня не просто вытащить занозу, которая вся ушла в палец, а прорезать кожу лезвием и вытащить ее. Я несколько раз заносила руку с проспиртованным лезвием к коже, но прорезать так и не смогла, духу не хватило. Стоим обе, плачем, я говорю: «Поезжайте с мужем в город…». Она два дня тянула, палец распух, кисть начала увеличиваться в размерах, приобрела зловещий лиловый оттенок…

В городе ей вскрыли абсцесс, словом, была настоящая операция, которая могла бы закончится трагически.

И ведь машина есть, и бензин в ней, и рука болит… Я не понимала, почему они тянули так долго.

Слово «удар» я тоже слышала довольно часто. Гипертоников — полная деревня, и почти ни у кого нет аппарата для давления. Человеку плохо, он лежит, и все ждут, что же будет дальше — поправится он (она) или нет. Пьют «тетру» или ракию— может, что и поможет. Нужно сказать, что там и алкоголь пьют многие, чтобы унять боль. Неважно, какую. А пиво пьют так вообще, как воду. Много, литрами.

Однажды утром тишину прорезал душераздирающий женский крик. К нему присоединился еще один, и вот уже над деревней началась какая-то просто жуткая какофония из женского крика и стона, они переливались кроваво-багряными трагическими красками, и всех, кто его слышал, взяла оторопь… Так мы узнали, что у нашей Дуйгу умер муж. Пятидесятилетний красавец, здоровый и крепкий мужик, который несколько дней пролежал после удара (инсульта) в больнице в коме, но так из нее и не вышел. Если бы кто догадался в свое время измерить ему давление, контролировал бы его, дал таблетки, возможно, он остался бы жив. Но его повезли в больницу, когда он уже упал… Они, Дуйгу и ее дочь, голосили почти сутки, до хрипоты, почти до судорог… Так велика была их печаль. Его тело вынесли на носилках, и вся деревня пришла его проводить в последний путь. Однако, подойти к телу могли лишь те, что прошел абтест (омовение). Я видела, как приехавшие в деревню родственники и друзья покойного моют возле чешмы лицо, руки, ноги…

И вот похоронная процессия должна уже двинуться в сторону деревенского кладбища, и тут толпа начала разделяться, женщины остались на дороге, и только мужчины медленно зашагали в гору, унося с собой покойника, завернутого в саван, да доски для погребения.

Я видела опухшее от слез лицо Дуйгу, которая не имела право похоронить своего мужа. Она стояла и смотрела, как уносят его тело и словно сама умерла в это время, глаза ее погасли. Всегда нарядно одетая, краснощекая и веселая, она с этого самого дня даже челюсть свою вставную будет редко вынимать из стакана с водой, и одеваться будет, как старуха…

Некоторые старики, которые умирали в деревне от глубокой старости, подолгу лежали в своих кроватях, годами. И что меня поражало всякий раз, когда мне приходилось навещать их, это стерильная чистота комнаты, в которой лежал больной человек. Чистые простыни, чистые коврики под ногами, свежий воздух в комнате и ни одного постороннего запаха! В одном доме лежало сразу двое стариков, муж и жена. С пролежнями. Конечно, можно прибраться к приходу посетителей, но дурной запах истребить невозможно, если он въелся в стены. Но я была во многих таких домах— запаха нет. За больными «смотрят» очень хорошо. Не пахнет болезнью или приближающейся смертью.

Понятие бедности здесь весьма относительное. Собирая деньги на покупку квартиры в городе, что является самой важной семейной целью, и, можно даже сказать, традиционной, крестьяне Делиормана (сельского района, где проживают в основном турки) отказывают себе во многом, даже имея крупные счета в банках, и семьи считаются бедными. Они годами носят одну и ту же одежду (исключение составляют новые, сшитые вручную шаровары у женщин или вышитые головные платки) или же покупают ее в секонд-хенде (в простонародье «втора рука»). Основную пищу составляет фасоль (боб), брынза, маринованные овощи (туршия), молоко, мясо выращенных животных и птиц. Небольшие пенсии или пособия уходят на покупку корма для животных, оплату электричества и газа, хлеба, сладостей, табака и пива.

Когда я впервые оказалась в деревне, мой муж предупредил меня, что здесь я должна вести себя весьма скромно, тихо, что здесь женщины не красят губы, не носят одежду с декольте и не курят. Однако, первая живописная картина, которую я увидела, решив пройтись по единственной широкой улице Демирджикей, слегка удивила меня.

На центральной площади перед магазином, на каменном бордюре сидела, залитая жарким солнцем, не старая еще женщина в цветных линялых шароварах и светлой блузке с огромным вырезом. Под тонкой застиранной тканью блузки угадывалась пышная грудь. Красивое смуглое ее лицо она подставила солнечным лучам, глаза прикрыла. Выгоревший платок цвета золотистой охры почти сполз с головы на шею, открывая коротко стриженые каштановые волосы.

В руках женщины дымилась сигарета-самокрутка, рядом на земле стояла двухлитровая пластиковая бутылка Шуменского пива, коричневая, с золотым ярлыком. Это сейчас, зная многое об этой женщине и ее удовольствиях, я назвала бы эту картинку «Счастье». А тогда я восприняла эту раскрепощенную и свободную от предрассудков турчанку, как живой протест, бунт, проявление эпатажа. И сразу же зауважала ее. Конечно, не за пиво или сигарету, нет, а за то, что она вот так спокойно носила открытую в жару блузку, за то, что она внутренне свободна. И картинка носила бы название «Свобода». Но что я знала тогда об этой женщине? Ничего. Кроме имени. Ее звали Салиха.

Я послала ей легкое и нежное «привет!» (и буду здороваться так со всеми моими турками долгие годы, пока это слово не станет отзываться русским доброжелательным эхом со стороны жителей Демирджикея: «прывэт»). Она улыбнулась мне, махнула рукой и тут же легонько похлопала ладошкой рядом с собой, призывая меня расположиться здесь же, на каменном бордюре.

У нее была хорошая улыбка, какая-то мягкая, с легкой грустью в глазах. А глаза ее были цвета кофе «Джордани», которое она пила круглосуточно, не выпуская изо рта сигарету.

Позже мне объяснят, что она является единственной представительницей древнейшей профессии в деревне. Трудно было в это поверить, глядя, как утром она со взрослой дочерью, устроив мотыгу и лопату на плечах, поднимается в гору, в сторону табачного поля. В ней не было ни одного внешнего атрибута этой профессии— ни следа помады на губах, ни одного яркого пятна на застиранной одежде, ни женской обуви (она носила маленькие черные галошки), словом, ничего, что могло бы привлечь мужчин. И лицо ее было словно припечено солнцем, да так, словно ее опалило неожиданно, полыхнув жаром и сохранив при этом розовость кожи внутри мелких мимических морщинок вокруг глаз. Да и пахло от нее козой, которую она доила утром и вечером, чтобы, собрав побольше молока, приготовить брынзу.

Я не хотела верить в то, что мне рассказывали о ней, не могла представить себе ее в роли сельской куртизанки. У нее была семья, дети и внуки, и, главное, громила-муж, улыбчивый и веселый двухметровый Тархан, румяный, с черными внимательными глазами и единственным зубом между толстыми губами. Он ходил по деревне с огромными наточенными ножами, весело хохоча и как бы демонстрируя свой талант убийцы домашних животных. Это за ним приезжали по осени жители окрестных деревень, чтобы отвезти его к себе на целый день, где он заколет, к примеру, корову, освежует ее, разделит мясо на части, получит деньги и кусок свежего мяса за свою тяжелую работу, чтобы потом, до ночи пить ракию в местном кабаке, а, войдя в раж, под грубую и заводную ритмичную чалгу, начнет свой странный танец. Все знали, как танцует Тархан, приходили посмотреть. Рухнув на колени, он танцевал всем корпусом, самозабвенно, раскачиваясь и поворачиваясь, словно находясь в трансе, возводя руки к небу и округлив кисти, словно хвалясь зажатыми в них невидимыми яблоками. И только он знал, о чем думал в это время, когда душа его растворялась в музыке, страстно выводимой виртуозным цыганом-кларнетистом, в барабанной дроби, проникающей в самое сердце. Должно быть, он представлял себе, чем занимается сейчас его жена, принимающая на заднем дворе, в маленьком сарайчике мужское население Демирджикея. От мальчиков-подростков до глубоких стариков. За пять левов. Это ровно столько, сколько стоит пачка хороших сигарет.

Салиха была своей, почти родной для всех мужчин деревни. Ее могли вызвать и ночью характерным стуком в окно, когда муж был дома и крепко спал после тяжелой сельской работы. Она поднималась, шла на задний двор и возвращалась к мужу в теплую постель, под одеяло, держа в ладошке одну, а то и две, три розово-голубые мятые купюры.

Она, даже когда в семье заканчивались деньги и не на что было купить сигареты, пиво и хлеб, не голодала. Работала придуманная ею система записок, которые передавались ее маленьким и смышлёным внуком Амиром тем, у кого она просила еды или курева. Амир никогда не возвращался к ней с пустыми руками, за пазухой всегда были либо сигареты, либо брынза и яйца, хлеб, лепешки, а иногда и деньги. Она постепенно разоряла и единственный магазин в деревне, который ночами открывал старик, отец хозяина, старый и преданный любовник Салихи, наполняя ее сумку до краев консервами, бутылками с ракией и пивом, сладостями и сигаретами.

Женщины Демирджикея все знали про Салиху, дарившую тепло и ласку их мужьям, братьям, отцам, сыновьям и внукам, и время от времени звали ее на самую тяжелую работу — мазать по весне стены белоснежным варом, щипать птицу, полоть огород или работать на табачном поле.

Я тоже приглашала ее полоть свой садик, но видела, что она откровенно ленится, что ей скучно и неинтересно, и она практически никогда не доводила свою работу до конца. Исчезала неожиданно и уже не возвращалась, даже, когда я пыталась привязать ее к работе предварительной и щедрой платой.

Однако, щипать гусей она всегда приходила охотно. Птицы было много, вместе с утками почти пятьдесят голов. Горы окровавленных обезглавленных птиц лежали на траве, дожидаясь, когда Салиха окунет, держа за оранжевую лапку, тушку в котел с кипящей содовой водой, чтобы потом начать быстро щипать горячие мокрые перья. Она работала ловко, быстро, а когда уставала, курила, с наслаждением затягиваясь густым горьким дымом.

После работы с птицами я всегда угощала приглашенных в этот трудный для меня день женщин ракией и русской едой. Им нравился мой винегрет, оценили они и пирожки.

Шли годы, Салиха стала жаловаться на боли в животе. Однажды, когда я пригласила ее к себе на «русский чай», она показала мне свой белый живот, где под кожей бултыхалось словно огромное, с дыню, яйцо. Уж не знаю почему, но я представила себе, что это оторвавшийся и мумифицированный плод. Понятное дело, у меня развито воображение, и я подумала почему-то о том, что этот плод— материализованный вот в такой шар ее грех, что это чудовищный накопитель мужских темных соков.

Я посоветовала Салихе немедленно отправляться к врачу. Она улыбнулась мне, и я сразу поняла, что никуда она, конечно же, не пойдет. Прошел год, второй, третий. Яйцо внутри Салихи продолжало расти. Я знала, что даже, если я дам ей денег на визит к врачу, она все равно прокурит их или пропьет. Она, как и многие жители деревни, жила и ждала своей смерти. Но надеялась, конечно, что может, рассосется. Что опухоль исчезнет в один прекрасный день.

Я уехала, но время от времени возвращалась, чтобы навестить своих знакомых, увидеть лица, заглянуть в глаза тем, кто стал и частью моей жизни. Чтобы обнять мою любимую Халиме, добрейшую их всех женщин, выпить кофе с Эмине…

И всегда в первую очередь спрашивала, жива ли Салиха. Жива. Вот и славно.

И вот однажды, когда в соседнем с Демирджикей селе был праздник, и я приехала на концерт фолк-групп, я увидела знакомое лицо. Нет, это была не Салиха, а ее дочь, тридцатилетняя круглолицая Садия. Я подошла к ней, поздоровалась, спросила про мать.

— Она умерла,— ответила Садия с какой-то дурацкой улыбкой, глядя куда-то мимо меня.

— Когда?

— Три месяца тому назад.

Я заплакала. Кем мне приходилась Салиха? Никем. Она просто жила рядом, ходила мимо моего дома, улыбалась мне, пила со мной чай, щипала моих кур и гусей с утками, показывала мне свой белый живот… Она родилась и выросла в Демирджикей, она изначально попала в эту среду и стала ее частью, ее кровью и плотью. Она — местная маркесовская Пилар Тернера. Женщина, чье тепло уносили в холодные постели мужчины этой деревни. Женщина, которая позволяла себя любить даже тем мальчикам и мужчинам (а их было пять процентов от всего населения деревни!), которых не приняла бы ни одна другая женщина: слабоумные, слепые, местные дурачки.

Женщина, которой уготована была именно эта судьба. Возможно, родись она где-нибудь в Стамбуле в другой семье и выйди она замуж за какого-нибудь портного или брадобрея, она жила бы другой жизнью, родила бы других детей и была бы верна своему мужу. И не замутилось бы в ее животе это огромное страшное яйцо, которое и убило ее…

Почему я вспомнила про Стамбул? Много лет тому назад, когда Салиха была еще жива и здорова, я увидела ее в Стамбуле и не поверила своим глазам. Вернее, я подумала, что это женщина — ее двойник. Ну точная копия. Она шла по улице, нарядно одетая, и улыбалась мне. Вернувшись в Болгарию, я узнала, что видела действительно Салиху! Что она, собрав деньги на билет, отправилась в Стамбул навестить родственников в районе Есен-юрт. Как жаль, что она, красивая тогда еще женщина, не попалась на глаза достойному человеку, который взял бы ее за руку и повел за собой, прочь от той страшной и опасной жизни, что она вела в Демирджикей. Если бы ее кто полюбил по-настоящему, она развелась бы с мясником Тарханом, оставила бы своих взрослых дочерей, вышла бы замуж за достойного мужчину и стала бы примерной женой. Хотя… Кто знает, не закипела бы генетически ее кровь, не взбунтовалась бы, не ударила в голову и не заставила бы ее согревать постели богатых мужчин Стамбула?.. Никто не знает.

По соседству с нами жила семья— Айтен, Шерхан и два их взрослых сына. Айтен— краснощекая и рыжая толстуха, сплетница, но в общем-то добрая и простая женщина. Шерхан— настоящий крестьянин, работящий, неразговорчивый, с веселыми глазами. Семья бедная, один из сыновей получал пособия, как умственно отсталый, второй сын постоянно ездил куда-то на заработки, несколько раз пытался жениться, но так и не женился. Однако, было в их жизни что-то такое, что отличало их от других жителей, что составляло их счастье и радость. Кони. Два некогда прекрасных коня — рыжий и белый. Вероятно, поначалу семье было чем их кормить, но потом они стали заметно худеть, болеть… Но это потом. Когда же кони являлись гордостью этой семьи, ее радостью, примерно два раза в неделю все село могло наблюдать следующую картину. Тяжелые деревянные, с облупленной краской ворота дома, где проживала семья Шерхана, распахивались, и хозяин с сыновьями, устроившись на старенькой повозке, выезжали, почти вылетали, с неимоверным грохотом, со двора и мчались с гиканьем и радостными окриками в гору, на шоссе — покататься или же отправиться в соседнее большое село Шайтанджик посидеть в кафе и выпить кофе или пива. Возвращались счастливые, с сияющими лицами и вполне довольные жизнью. Но шли годы, один конь пал (не удивлюсь, что его съели, как это делали втихаря многие крестьяне с умершими животными или птицей), другого продали. И ворота уже никто не распахивал — незачем. Старший сын продолжал работать в разных городах, собирая овощи на полях, младший же, полный и не от мира сего Рами долгими часами простаивал возле магазина, улыбаясь каким-то своим, непонятным никому, мыслям. Айтен суетливо хлопотала по хозяйству, готовя во дворике, засаженном розами и мальвами, на допотопной дровяной печке манджу (рагу из овощей), а Шерхан работал в огороде, что-то мастерил в своем сарае. И так продолжалось до тех пор, пока я вдруг не заметила, что огород его, всегда такой ухоженный, с ровными прополотыми грядками, стал зарастать сорной травой. Кусты помидор и заросли огурцов и перцев пожухли, словно про них забыли. Так я узнала, что Шерхан заболел. Он лежал в спальне на железной кровати с закрытыми глазами и ждал смерти. Никто не пригласил к нему доктора, никто не знал, что с ним, и только время от времени Айтен давала ему выпить тетру или анальгин. Я, увидев ее, все твердила про доктора, что так нельзя, что надо что-то предпринимать, быть может, ему можно помочь, молодой же мужчина, но она, как мне казалось, делала вид, что не понимает меня. А потом и вовсе начала прятаться, увидев меня. И все-таки, однажды не выдержала, подошла к моим воротам, позвала меня и сказала, что Шерхан очень хочет жареной рыбы. Что у них нет ни рыбы, ни масла, ни муки. Я собрала в сумку необходимое, пришла к ним, отдала продукты Айтен и заглянула в комнату больного. Бедный Шерхан, он лежал, словно окаменевший, в своей постели, и глаза его были закрыты. Дышал он ровно. Словно спал. А на другой день он умер.

Быть может, я что-то не понимаю, и у этих людей есть какое-то особое чувство, которое позволяет им знать о приближающейся смерти? Почему они так пасуют перед ней, почему не борются?

Конечно, среди них были и другие (я знаю лишь двоих), кто боролся даже с тем, чего не было. Так, к примеру, Гюмюш, женщина тихая и неразговорчивая, какая-то даже застенчивая, ездила в город, «к доктору», почти каждый день. Ее муж целыми днями работал в поле и на огороде, она же, сменив свои шаровары на черные брюки и рабочую куртку на красивый свитер или блузку, отправлялась, как на работу, в город. Никто не знал, чем она болеет и болеет ли вообще. Некоторые полагали, что у нее в городе любовник. Но увидев беззубую широкоскулую Гюмюш с коричневым морщинистым лицом, меньше всего верится в эту версию.

Но самое страшное событие, настоящая трагедия, которая потрясла в свое время деревню и весь Делиорман, это смерть Берканта. Молодой красивый парень с лицом Стинга, муж моей домработницы Берны, он, не расставаясь со своим мотоциклом, влюбленный в технику и замужнюю Н., летел по шоссе в соседнюю деревню, как вдруг его колесо попало в яму, его с мотоциклом отбросило на металлическое заграждение, которое буквально отрезало ему руку по самое плечо. Его брат-близнец в больнице держал Берканта за руку и плакал, чувствуя боль и в своем плече… Беркант в бреду твердил только одно: мне больно, очень больно. Он и умер от болевого шока.

Хоронить Берканта, которого все любили за доброе сердце и готовность помочь отремонтировать что-то, приехал чуть ли не весь Делиорман. Улицы Демирджикея были забиты автомобилями и телегами-каруцами. Все были потрясены этой смертью.

И только одна Н. не пришла проводить друга в последний путь. Она сидела в своем доме, оглушенная горем, и курила одну сигарету за другой.

Страсть, которая захлестнула их обоих, была несовместима с осторожностью. На глазах у всей деревни она садилась к нему в машину, и они вместе уезжали. Берна, жена Берканта, почти каждый день рыдала у меня на плече, рассказывая о том, как Н. каждое утро несется к ним короткой дорогой через поле, чтобы пить кофе. Она, любовница мужа, спокойно пила кофе и курила, глядя в глаза растерянной и убитой предательством мужа Берны. А Берна терпела. Однажды, когда она сказала Берканту, что не может больше так, что это невозможно, что ей больно, невыносимо, он избил ее, она прибежала ко мне, и я заливала ее рану на голове йодом. С этого дня моя Берна начала качать пресс. Долгими часами она упражнялась, словно готовясь к схватке с соперницей. Однажды возле магазина случилась настоящая драка, и две женщины на глазах у всей деревни таскали друг друга за волосы, и после этого я не видела Берну несколько дней. Она пришла ко мне притихшая, с синяками на лице и уже ничего не рассказывала. Думаю, даже рассказ о том, что ей пришлось пережить дома после этой драки, причинил бы ей боль.

Помню случай, когда машина Берканта остановилась рядом с моим домом, Берна бросилась к мужу, они о чем-то коротко поговорили, после чего она вернулась к гусю, еще теплому, которого она ощипывала к обеду, и сказала мне радостно, что муж возьмет ее с собой в город, но дал ей на сборы всего пятнадцать минут. Я сказала ей, чтобы она шла, что я сама справлюсь с гусем, но надо знать Берну. Она сказала, что все успеет. И когда она ощипала всего одно крыло, к машине подбежала Н., нарядная, во всем белом, села в машину рядом с водительским местом, рядом с ее мужем (!), и машина моментально сорвалась с места и умчалась, оставив на дороге облако желтой пыли… У моей Берны даже губы побелели от горя. Слезы закапали на окровавленные гусиные перья…

Да, быть может, она была не самой хорошей женой и хозяйкой, и кормила своих двух детей, толстячка-сынишку и стройную, как и она сама, дочку хлебом с майонезом или яичницей, или просто помидорами, потому что совершенно не умела готовить, а из города привозила им огромные пакеты, набитые кукурузными хлопьями, словно это могло утолить их голод, но она все равно не заслужила тех страданий, что выпали на ее долю.

Когда Беркант умер в больнице, Берна собирала клубнику в Испании, копила деньги на квартиру в городе (к слову сказать, ей и в этом не повезло, накопив приличную сумму, она внесет задаток за двухкомнатную квартиру, и потом окажется, что попала в руки к мошенникам и потеряет эти деньги).

Она летела из Испании в Болгарию, ошалев от горя. Такси привезло ее в деревню, когда тело Берканта уже лежало в доме его матери, прикрытое одеялом, и длинная очередь выстроилась перед дверями, чтобы проститься с ним.

Беркант. Как он был красив даже после смерти. Словно спал.

Я принесла его матери успокоительных таблеток, чтобы она совсем не сошла с ума…

Уверена, что Берна все глаза проглядела, чтобы увидеть в толпе ту, что разрушила их семью. Но так и не нашла. К счастью. Иначе, страшно подумать, что могло бы случиться.

Среднего роста, кудрявая и черноволосая худенькая, но жилистая Берна после смерти мужа забрала детей и отправилась в Германию, где живет и по сей день. Одна. Сильная и одинокая. Возможно, до сих пор качает пресс. Мать Берканта, чтобы занять себя чем-то, помешалась на цветах — ее дворик заставлен не одной сотней горшочков с геранями и бальзаминами, колокольчиками и лилиями…

Меня всегда удивлял муж Н., добропорядочный мужчина, работящий, ответственный человек, горячо любящий своего единственного сына и, полагаю, жену. Все же знали о любовниках — Н. и Берканте. Неужели ему ничего не сказали? Неужели он ничего не видел? Все всё говорили, и все он видел. Просто делал вид, что ничего не знает. Глубоко семейный человек, он слишком уж дорожил своей семьей, возможно, ждал, что когда-нибудь эта любовная история закончится, и жена вернется в его постель. Ему было важно (расскажет он потом после литра ракии), чтобы, вернувшись с работы домой, он увидел накрытый стол, жену и сына, все то, что составляло смысл его жизни.

Похороны еще не закончились, народ еще продолжал толпиться возле дома, откуда только что вынесли тело Берканта, я пришла к Н., чтобы поддержать ее. Не могу понять, зачем я это сделала, ведь мы были мало знакомы, и она продолжала оставаться для меня разлучницей, женщиной, из-за которой страдала моя Берна. Я пришла, чтобы показать ей фото Берканта, которое я сделала полчаса назад. До сих пор не могу понять, что двигало мною. Возможно, тогда я решила, что Н. может сделать с собой что-то, что сердце ее разорвется, не выдержит горя. Но когда я вошла в комнату, всю синюю от сигаретного дыма, и увидела Н. с опухшим лицом, я поняла, что в этот момент на моих глазах происходит глубокий и страшный по своему цинизму и жестокости процесс перевоплощения одной Н. в другую, что меняется не только химический состав крови, но и души, что одна Н., влюбленная до беспамятства и сгорающая от страсти, превращается в другую Н.— забывшую Берканта напрочь. Змея сбросила старую кожу, переоделась в новую, без старых ран и ссадин.

— Все в порядке,— сказала она, потом встала, умылась и начала новую жизнь.

 

Прочли стихотворение или рассказ???

Поставьте оценку произведению и напишите комментарий.

И ОБЯЗАТЕЛЬНО нажмите значок "Одноклассников" ниже!

 

+2
21:28
847
RSS
Жизнь и смерть во всем своем естестве. Анна, из этих рассказов необходимо сделать книгу!
08:20
Спасибо, Елена! ХОрошая идея. Все меня знают, как романиста, и мало кто читал мои рассказы.