Софрата

После публичной лекции профессораКондакова о влиянии античного мира на древних славян группа молодых людей удалилась под каменные своды пивного подвальчика, чтобы там обсудить, в чём лектор разошёлся с Дворжаком и Риглем и кто из научных авторитетов более прав – венские ли мудрецы или седобородый старец из России. В эмигрантских кругах поговаривали, что президент Чехословакии профессор Томаш Масарик лично переманил Никодима Павловича Кондакова из болгарской Софии в пражский Карлов университет. Собравшиеся же за дубовым столом ценители пива и исторической науки были русские студенты-приёмыши славной чешской almamater. На родине многие из них прошли гражданскую войну, имели ранения и награды, которыми здесь, впрочем, хвалиться было не принято.

Пиво лилось, время текло, компания постепенно таяла. Задушив платком чахоточный кашель, удалился первопоходник-марковец Сергей Эфрон. Удерживать его не пытались, зная, что к нему из советской России приехала семья – взбалмошная жена-поэтесса и дочь-подросток. За Эфроном последовал архивист Максимович, проворковав своим хохлацким говорком что-то про занятость по службе. Прочие уходили уже без ритуальных оправданий. Через час-другой за столом остались лишь четверо.

Николай Беляев и его невеста Любовь Кондрацкая были учениками и горячими поклонниками Никодима Павловича. За глаза над ними посмеивались, шутили, что благоговение перед учителем связало их крепче, чем любовь друг к другу. Беляев воевал против красных, да и странно было бы не воевать тому, в чьём роду все мужчины были генералами, а один даже военным министром, за что и поплатился в восемнадцатом году. Лобастый, сдавленный на висках череп Беляева, пристальные, похожие на чёрные маслины глаза, маленький аристократический рот и подбородок с волевой ямкой ясно говорили окружающим, что перед ними будущий генерал или профессор, но человек в любом случае выдающийся.

Сидевший напротив этой пары Александр Горский с боями прошёл путь от Урала до Дальнего Востока и от тужурки пермского студента до мундира колчаковского поручика. С таким послужным списком обычно застревали в Китае или, если позволяли финансы, перебирались в Америку, Австралию. Но Горский ухитрился завербоваться кочегаром на итальянское грузовое судно, в душном трюме которого добрался до Европы. Серые его глаза светились умом, хотя и выдавали излишнюю резвость, едва ли полезную для карьеры кабинетного учёного. Лекцию он посетил не из-за намерения отдать жизнь изучению древней истории, но лишь потому, что вечер выдался свободный, а лектор был знаменит.

Четвёртый участник затянувшейся беседы, Павел Свирин, прибыл в Прагу в нынешнем 1924 году и ничем себя здесь ещё не успел проявить. Однако прибыл он не из Стамбула, как Беляев, и не из Владивостока, как Горский, а из Болгарского царства, где были расквартированы русские армейские корпуса. Президент Масарик относился к белому воинству настороженно, поэтому молодым мужчинам, получившим беженские паспорта в Болгарии, нечасто удавалось украсить их ещё и чешской въездной визой. Эмигрантские кумушки обоих полов, смешав в досужих разговорах обе славянских страны, предубеждение Масарика и Карлов университет, рассудили, что в истории Свирина без кондаковской протекции не обошлось.

Собственно говоря, слухи об этой протекции и побудили Беляева с Кондрацкой, обычно не склонных к посещению такого рода заведений, теперь упорно сидеть в пивнице, слушать и разглядывать Свирина. Со своей стороны Павел был, видимо, не прочь завязать более тесное знакомство с любимцами мэтра. И только бывший кочегар Горский дул пиво безо всяких посторонних мыслей.

Наконец Беляев решил, что выпито уже достаточно для того, чтобы перейти от вопросов отвлечённых к личным и откровенным. Переглянувшись с невестой, он обратился к Свирину:

– Скажите, Павел, а правда ли, что вы приехали в Прагу и поступили в Каролинумпо рекомендации Никодима Павловича?

– Ну, да, – легко согласился Свирин. – Я написал Кондакову, он всё и устроил.

– Вероятно, профессор ещё в России знал вашу семью, ваших родителей?

– Отнюдь. Я просто рассказал ему о своей встрече с Сабасием.

– С каким Сабасием? Надеюсь, что не с божеством?

– Именно с ним, – с той же нетрезвой лёгкостью кивнул Свирин и рассмеялся.

– Свирин, вы чушь городите! – мгновенно вспыхнул Беляев.

– Сабасий – это ведь одно из имён древнегреческого бога Диониса? – Горский не столько спросил, сколько продемонстрировал собеседникам, что знает, о ком речь. – Сын и одновременно внук Зевса, запретный плод его дочери Персефоны?

– Всё гораздо сложнее, – строго заметила Кондрацкая и, сняв очки, подышала на круглые линзы пивными парами. – Всё сложнее. Изначально Сабасий – верховный бог фракийцев. Культ его зародился как раз где-то на территории нынешней Болгарии. Греки же начали отождествлять Сабасия с Дионисом не ранее Пелопоннесской войны, то есть пятого века до рождества Христова.

– И где же вы, любезный Свирин, познакомились с этим интересным господином? – в глазах Горского запрыгали озорные огненные чёрти. Или же просто отразился язычок глиняного светильника, стоявшего на столе посреди кружек.

– Да уж, поведайте нам свою невероятную историю, – фыркнул Беляев. – Раз она, по вашим словам, впечатлила самого Кондакова...

– Да-да, – поддержала мужчин Кондрацкая, продолжая протирать стёкла очков носовым платочком. – Да-да.

Свирину внимание новых знакомцев польстило. Сарказму в их речах он значения не придал или не подал виду. Окинув взглядом внутренности кабачка, как будто примерился: вот в эти декорации он сейчас и поместит свой рассказ, вот этими аксессуарами и обставит. В подвальчике царил полумрак, там и сям прожжённый пламенем настольных светильников и оплывших свечей в грубых кованых канделябрах. Да ещё ходившая меж столами безгрудая девица вертела над головой горевший с обоих концов факел. На стенах висели пучки хмеля и снопы пшеницы, так что пожароопасную артистку следовало бы из подвальчика выгнать, но, вероятно, ей даже платили. От огня ли или от пива, от духоты или вожделения лица глазевших на девицу посетителей раскраснелись, ибо в большинстве своём это были мужчины – настоящие усатые пражаки. И только фальшивый рыцарь, никогда не бывавший в боях, бесстрастно опирался на длинный бутафорский меч.

– Самое трудное – это начать, – изрёк Свирин и как бы в задумчивости почесал за ухом. – Позвольте же отправиться в путь с общей и, несомненно, знакомой вам диспозиции. В ноябре 1920 года Русская армия под натиском превосходивших сил большевиков оставила Крым. Французские союзники разместили нас в лагерях на турецкой территории. Первому армейскому корпусу генерала Кутепова, в котором я имел честь служить сначала вольноопределяющимся, а затем прапорщиком, выпало обживать самый большой из этих лагерей – в Галлиполи. Городок, полуразрушенный землетрясением и войной, не мог вместить крупное воинское формирование. Французы отвели место для наших палаток и бараков за его пределами. Галиполи – Голое поле, лучше не скажешь. Дождь, грязь и пронизывающий северный ветер. Туберкулёз и змеи. Изволь в таких условиях соблюдать правила благопристойности и воинского приличия! Помни, что ты принадлежишь России! Уже через месяц лукавые галлы заговорили о распылении русского воинства по разным странам. Стремясь сохранить армию, а с нею и надежду на грядущее освобождение отчизны, главнокомандующий барон Врангель обратиться за помощью к славянам – к Болгарии и Сербии. Братушки согласились принять нас воинскими частями с полной организацией и командным составом. Осенью 1921 года наш корпус во главе с Кутеп-пашой перебрался с опостылевшего Галлиполийского полуострова во вроде бы гостеприимное Болгарское царство.

Добравшись морем до Варны, части нашего корпуса были рассредоточены по разным городам. В Великой войне Болгария воевала против России, на стороне Германии. И проиграла. Версальский договор вынудил её сократить свою армию до двадцати тысяч штыков. В стране опустело множество казарм, в них-то и разместились тридцать тысяч русских воинов. Путь нашей части лежал в городок Эски-Джумая, стоявший на холмистой долине, вдали от моря. Пока ещё жила надежда на скорый поход против Совдепии и находились тугие кошельки, согласные финансировать Врангеля, нам выдавали по сто левов в месяц, несытно, но всё-таки регулярно кормили. Из гарнизона в город мы выходили в форме, с погонами, иногда даже маршировали при винтовках и с духовым оркестром. Оружие, которого у нас официально не было, поначалу и не думали прятать. Население относилось к нам хорошо, особенно старшее поколение. Офицеры сыграли две-три свадьбы с местными барышнями. Увы, это относительное благоденствие скоро закончилось.

Правительство Болгарии тогда целиком состояло из членов Земледельческого союза во главе с премьер-министром Александром Стамболийским. Во время минувшей войны эти господа выступали противниками союза с Германией, подстрекали солдат к мятежам, а после поражения строго выполняли все требования стран-победительниц. Не отказались они приютить и русское воинство, поскольку просьбу эту поддержали мечтавшие отделаться от нас французы. Зато внутри страны земледельцы-дружбаши проводили политику почти большевистскую. Ввели обязательные для всех общественные работы, перераспределили землю в пользу крестьян, искореняли частную собственность. Царя Бориса, хоть он и был чистокровным немцем, низвели до положения английского монарха: корону сохранили, но власти лишили. Имелась у них и своя вооружённая милиция – так называемая оранжевая гвардия. Те ещё вояки...

Не удивительно, что вскоре болгарские земледельцы завели дружбу с русскими большевиками. Страну наводнили большевистские агенты, агитировавшие солдат и офицеров возвращаться на родину не с оружием в руках, а с повинными головами. Не оставляли нас заботами и оранжевогвардейцы: звали вступать в свои банды, однако подчиняться приказам селяков, вооружённых часто одними лишь широкими штыками, никто из кадровых военных не пожелал. Ну, разве один солдат, женившийся на местной крестьянке и сам вполне окрестьянившийся. Нам запретили свободно перемещаться по стране, носить форму. Пытались отнять и оружие, но это удалось лишь в малой степени или, лучше сказать, не удалось. Изъятие поручили болгарским офицерам, многие из которых окончили в России кадетские корпуса, военные училища или даже Академию Генштаба и не симпатизировали дружбашам.

К весне 1923 года деньги у командования кончились, выдача казённого пособия полностью прекратилась. Отныне нам предстояло самим заботиться о своем пропитании. Между тем в аграрной Болгарии наши знания и умения оказались бесполезны, наша голубая кровь никого не интересовала. Поголодав и помявшись без курева, мы готовы были взяться за любую работу, но в Эски-Джумая просто не было нужды в таком количестве рабочих рук. Многие не нашли ничего лучше, как отправиться на шахты: гонять вагонетки по тёмным штольням. Мы же, человек пятнадцать во главе с капитаном Штольцем, перебрались в большое село Смядово с чисто болгарским населением и православным храмом Архангела Михаила.

– Послушайте, Свирин, – не вытерпел Беляев. – Не пора ли сойти с этой вашей общей диспозиции? С такими темпами мы рискуем так и не добраться до Сабасия.

– Да уж, предисловие затянулось, – поддержал Горский. – Пора, пора...

– О, мои нетерпеливые слушатели! – воскликнул рассказчик столь жеманно, что даже Кондрацкая поморщилась. – Мы в одном или двух переходах от божества.

– Ну, так вперёд! – скомандовал Горский и в предвкушении развязки помахал официанту пустой кружкой. Увы, рассказ возобновился вновь с политики.

– В мае того же года болгарские власти обвинили генерала Кутепова и ещё нескольких высших офицеров в подготовке государственного переворота и выслали их из страны. А уже через месяц, действительно, случился переворот. Стамболийский погиб. Главными действователями выступили болгарские офицеры, но опирались они и на поддержку городской интеллигенции. Во всяком случае, новым премьером стал профессор Софийского университета Александр Цанков. Не сомневаюсь, что царь Борис также приложил руку: Стамболийский был схвачен, когда ехал на встречу с монархом. Левые газеты много шумели об участии в этом деле врангелевцев. Не поручусь за всю Болгарию, но в Смядово этого точно не было. Здешний полицейский начальник Христо Бойчев и его стражники легко разоружили смешных деревенских гвардейцев. И так было во всей стране. Дорвавшись до власти, дружбаши не пожелали делиться ею со своими старыми союзниками – тесняками, то есть болгарскими большевиками. Это стало их роковой ошибкой.

Почти сразу наше положение изменилось к лучшему. Руснаци, то есть мы, вновь могли свободно разъезжать по стране. Смядовские стражники, ещё недавно пересчитывавшие нас по головам как овец, теперь козыряли, едва завидев русский армейский френч. Лично я пошёл на работу к зажиточному крестьянину Димитру Станичеву, которому прежде оказывал грошовые услуги на смядовском рынке. Теперь же просто запрыгнул в повозку Димитра, и мы отправились за двенадцать вёрст к югу от Смядово, в село Байрям-дере. Село это едва ли не с античных времён стояло на берегах речки Брестовы. Во всяком случае, у моего нового хозяина содержалась в плену когда-то изящная коринфская капитель, на хрупком мраморе которой он правил гвозди, серпы и прочий недостойный хлам. И хотя Байрям-дере окружали невысокие горы, но, вопреки своему турецкому названию, село всё-таки располагалось не в овраге. Кстати, жили в нём и турки, но вели они себя так тихо, что их вроде бы и не было.

– Разговаривали ли они между собой по-турецки? – поинтересовался Беляев.

– Я не слышал, – признался Свирин. – Да я с ними и не общался.

– Не были ли это исповедующие ислам болгары?

– Возможно. Но что такое национальность? По мне, если человек считает себя турком, то он и есть турок. К тому же в моей истории они не играют никакой роли. Я продолжу? Так вот Байрям-дере. Село как село. Выбеленные известью хаты, черепичные крыши, ограды из дикого камня, за оградами – фруктовые сады. Вокруг раскинулись кукурузные поля, арбузные бахчи и виноградники. Радио там не было, так что я ощутил себя в изоляции от внешнего мира. Если и случалась какая-то новость, родом не далее как из Смядово, то о ней извещал местный барабанщик, нещадно лупивший пустотелого приятеля по бокам и вопивший во всю лужёную глотку. У Димитра был сын Вичо, лет шестнадцати-семнадцати. Парень неглупый, но едва знавший грамоту. Оба имели соломенные волосы и взирали на мир небесно-голубыми глазами, что, во-первых, считалось редкостью средь смуглых и кареглазых местных обывателей, а, во-вторых, по той же причине свидетельствовало о порядочности супруги первого и матери второго Диляны. Я в их хозяйстве поначалу чего только не делал: пас и загонял в кошару овец, кормил чёрных свиней с дыбом стоявшей по хребту щетиной и прочая, и прочая, и прочая. За работу меня кормили вареной фасолью с хлебом и платили какой-то мизер. Но после пережитых голодных времён мне и это казалось благом.

Однажды вечером Димитр завёл со мной вкрадчивый разговор. «Я знаю, – сказал он, – что все русские офицеры – дворяне. Русских же дворян в детстве гувернёры обучают французскому языку. Русскому их тайком учат сначала няни-крестьянки, а после ядрёные дворовые девки». Он знает! Я искренне расхохотался, потом долго и нудно пытался разубедить, наконец, обречённо вздохнул и, не находя более слов ни в болгарском языке, ни в русском, отвечал: «Idon'tspeakFrench. IknowonlyEnglishandRussian». «Вот, а говоришь, что не говоришь, – возрадовался деревенский хитрован и хлопнул меня по плечу.– Припасена у меня заветная бутылочка кизиловой ракийки, густой и сладкой, как мёд. И коль мы это дело сладили, то сейчас отметим, а с завтрашнего дня ты уже не свинопас, а учитель».

Так я узнал, что между французским и английским языками нет никакой разницы, а также что от болгарской ракии, если закусывать её овощным салатом с белой брынзой, наутро голова не болит. Почему и не замедлил вступить на педагогическую стезю крепкой ногою и с почти чистой совестью… Вижу, что вы меня осуждаете. Но, во-первых, знание английского языка болгарскому парню тоже не повредит. Хотя, разумеется, если он вдруг доберётся до Франции, его ожидает сюрприз. А, во-вторых, моя собственная жизнь стала легче и приятнее. Платили мне по-прежнему немного: по пять левов за урок. На чешские деньги это цена одного билета на трамвай. Зато весть о моих педагогических талантах разлетелась по Байряму, селяки при встречах стали снимать шапки и кланяться. Учитель Пламен Ганев даже позвал преподавать французский язык в местной школе. От этой чести я, опасаясь скорого разоблачения, решительно отказался. Зато с самим Ганевым мы с тех пор завели обычай вечерних бесед о судьбах Болгарии и России. «Да, мы чтим вашего Александра Второго, как своего Царя-Освободителя, – разглагольствовал он. – Однако мы не забыли и то, что это русский царь посадил на наш возрождённый престол своего племянника – немца Баттенберга. Зачем же удивляться тому, что Болгарское царство выступило союзником Германии и противником русской державы? Никто не вредит России больше, чем её правители».

– А учитель не дурак, – заметил Горский.

– Тем более он оказался опасен, – и Свирин взмахом руки остановил очевидный вопрос. – После, после объясню. Что же касается моего собственного учительства, то можете сколь угодно перемигиваться, – думаете, я не вижу? – но во мне проявилась склонность к деятельности этого рода. Вичо, прежде презиравший меня как батрака и ненавидевший как барина, теперь ловил мои слова налету. Парнишка оказался, и правда, толковый и за два летних месяца научился складывать простые предложения на языке, который считал французским. Что ещё о нём сказать? Конечно, Вичо болел политикой, как и весь взбудораженный переменами болгарский народ. Димитр, например, горевал об утраченном могуществе дружбашей и одновременно возлагал надежды на новое правительство. Так сказать, нет власти не от бога: политическая теория, слизанная с ложечки церковного причастия. Содержимое молодой головы Вичо разгадать было сложнее. Наверное, он был левый, что опять же не оригинально. Премьер Цанков, свергнувший левака Стамболийского, и тот твердил о каком-то буржуазном социализме. Иногда к Вичо заглядывал какой-нибудь приятель – Петко, Райко или Цвятко. Они приветствовали друг друга странным образом: большой, указательный и средний палец правой руки подняты вверх, прочие пальцы согнуты. Не вспомнив, чтобы у какой-либо из партий имелось такое приветствие, я решил, что это просто игры деревенских недотёп...

– Позвольте, угадаю, – опять не вытерпел Горский. – И ошиблись?

– И ошибся, – подтвердил Свирин. – Между тем что-то опять назревало. Сам воздух Болгарии, казалось, трещал и искрился от избытка электричества. По выходным мы с Димитром ездили в Смядово на базар, там изредка удавалось перекинуться словечком с сослуживцами. Так вот это напряжение ощущал не один я. Некоторым из моих товарищей тёмные субъекты уже грозились посчитаться за Стамболийского. Все уверения, что мы не вмешивались во внутренние дела страны, оказались бесполезны. Тогда капитан Штольц отдал приказ: если опасность будет угрожать хотя бы одному из нас, всей группе немедленно собраться и выдвинуться на помощь. Винтовок у нас с собой, понятно, не имелось, но револьверы сохранились у каждого второго.

– Вы были из числа вторых? – Горский был беспощаден.

– На сей раз мимо, не угадали, – огрызнулся Свирин. – Я был из первых, то есть совершенно безоружен. Надежду отсидеться в тиши Байрям-дере развеял один пастух, который, повстречав меня на укромном берегу Брестовы, красноречиво провёл указательным пальцем по своему щетинистому кадыку. Я рассказал об этом Ганеву, спросил, не стоит ли пожаловаться в общинный совет – кметство. Учитель нахмурился и обещал, что сам поговорит с угрожавшим мне субъектом, сообщать же что-либо кмету отсоветовал.

Так миновало лето, за ним прошли две трети сентября. Однажды вечером я услыхал сквозь стену, как Вичо горячо спорит со своим отцом Димитром. Слов было не разобрать, но сам такой спор в патриархальной семье меня удивил. Ночи стояли тёплые, дождя не предвиделось, и спать я лёг как обычно во дворе, под открытым небом. Кто знает лютый нрав балканских клопов, тот меня поймёт. Не успев сомкнуть глаз, я был удивлён вторично и причиной тому опять же оказался Вичо. Подойдя ко мне, парень объявил, что отец даёт нам назавтра выходной, и мы вдвоём отправляемся в поход. Я поинтересовался, куда и зачем мы пойдём, но Вичо лишь напустил таинственности, ответив, что там будет на что посмотреть.

Позавтракав, мы вышли с зарёй. Впрочем, крестьяне поднимаются ещё раньше. Стоя посреди двора, Диляна уже помешивала длинной деревянной ложкой пузырившийся в котле виноградный сироп. Вокруг роились пчёлы, рискуя сгинуть в жарких испарениях и всё равно не в силах противиться сладкому соблазну. «Добро утро!» – приветствовал я хозяйку. «Здравейте», – нехотя отвечала она и знаком подозвала к себе сына. Из показной деликатности я отошёл к калитке, но там, разумеется, уши навострил. Диляна призывала Вичо одуматься, тот же стоял перед ней, набычившись, и лишь метал мрачные взгляды в разные стороны, в том числе и на меня. Видя безуспешность своих заклинаний, мать вытерла руки полосатым передником, обняла сына и просила хотя бы не спешить с возвращением в село. Не скажу, чтобы этот эпизод расположил меня к предстоявшей прогулке. Семнадцатилетнего парня я не опасался. Но что, если в лесу поджидает группа вооружённых леваков?

Мы двинулись вдоль ложбины, заросшей молодыми сорными деревцами. На дне её журчал ручей, вероятно, не без причины гордо именовавшийся речкой Крещеницей… Ах, да! Забыл сказать, что в самом начале пути, на мосту через Крещеницу, неподалёку от места, где этот ручей впадает в Брестову, мы повстречали Йоско. Плешивый и толстый бездельник почти всякий вечер околачивался в корчме, где хорошо пил вино и плохо плясал рученицу. Теперь же он стоял на мосту и плевал в воду, что, по мнению романного мушкетёра Портоса, свидетельствовало о рассудительности, а, по-моему, просто о том, что корчма ещё не открылась.

«Чудесен ден!» – закричал Йоско при нашем появлении. И предложил отметить начало такого чудесного дня стаканчиком гроздовы. Правда, у самого его запасов самогонки никогда не водилось, зато он точно знал, что выпивка имелась у живущего неподалёку хромого Симеона, который приходится Вичо родным дядей и потому, конечно, не откажет. Вичо послал Йоско «по дяволите», и мы зашагали дальше. Но от Йоско не так легко было отвязаться. Он вторично окликнул нас и поинтересовался, куда мы, собственно, направляемся. «На Софрату», – ответил Вичо. Так я впервые услышал это название. «О! – воскликнул Йоско. – Там-то я однажды чертей и видел. Так что вы сами идёте по дяволите». «Да ведь ты, наверное, в тот раз был пьян», – недоверчиво заметил Вичо. «Ну, да, так уж совпало», – сознался пьянчужка и, распахнув свой редкозубый рот, расхохотался.

На ногах у нас были царвули из сыромятной кожи – что-то вроде мокасин с загнутыми вверх носами. В них было ловко топать по бездорожью, поэтому шли мы быстро и через час добрались до довольно значительного водопада, высотой метров в пятьдесят, не менее, у подножия которого лежало мелководное прозрачное озерцо. Вичо заметно повеселел и сообщил, что водопад называется Cкoкa, что на русский можно перевести, как «Прыжок». Просто, да? Я уже решил, что замысел парня не простирался далее краеведческой экскурсии, что водопад и есть то самое, на что следовало посмотреть. Но остановка оказалась столь краткой, что мы даже не развязали заплечных мешков. «А что такое Софрата? – спросил я, когда мы двинулись дальше. – Ещё один водопад?» «Нет, – помотал соломенной головой мой вожатый. – Увидишь».

– И что же такое Софрата? – подхватила Кондрацкая. – Признаюсь, что вам удалось нас заинтриговать.

– Это скала, – на этот раз без ужимок ответил Свирин. – Одинокая скала на вершине горы, посреди леса и к тому же весьма необычной формы. Неподалёку от водопада.

– Не бывали вы у нас на Урале, – хмыкнул Горский. – Там одиноких скал необычной формы предостаточно.

– Верю, – легко согласился Свирин. – Но я в своей жизни таких не видел. Скала плоская как стол. Наверное, это лучшее сравнение. И не мной подмечено. Софра – это низенький стол, который болгары, кажется, позаимствовали у турков. Так вот, скала или маленькое плато. Самое примечательное на ней – углубление площадью метров двадцать на тридцать. Три стороны как стены бассейна, четвёртой нет. Пол с уклоном в эту отсутствующую сторону, так что любая жидкость – не знаю какая, ни на что не намекаю – неминуемо стечёт вниз. И как будто этого недостаточно, понизу стен вырезаны желоба. Именно вырезаны, потому что на камне видны следы резцов. А поверху стен высверлены отверстия диаметром по шесть-восемь сантиметров. Кажется, там были ещё какие-то знаки, но, возможно, это лишь трещины на камнях.

Мы расположились на дне этого бассейна. Расстелили чергу – домотканое шерстяное покрывало, достали из мешков хлеб, брынзу, сушёные сливы и бузу. Выпили, закусили. Поболтали о пустяках, посмеялись. А после… Теперь я уверен, что в бузу что-то было подмешано, какой-то порошок. Одним словом, я отключился.

Когда проснулся, всё вокруг преобразилось. Стемнело. И было бы чертовски темно – о, эти южные чернильные ночи! – когда бы с трёх сторон по периметру бассейна не пылали факелы. Помню, я даже посмеялся над чрезмерным старанием Вичо угодить мне. Вскоре приметил, что на краю бассейна появился ещё один новый предмет. Поначалу даже не понял что это. Приглядевшись же, узнал белый бараний череп с пустыми глазницами и закруглёнными рогами. Ещё покрутил головой, а когда вновь взглянул в сторону черепа, там стоял он… Кто он? Теперь даже не знаю. Тогда же был уверен, что это принарядившийся Вичо. Лицо закрывала уродливая маска с приклеенной бородой и бычьими рогами, но фигура была его. Во всяком случае, юношеская. Одет он был в подобие греческого хитона и широкий плащ. В левой руке держал деревянный посох, увенчанный большой еловой шишкой. Ноги до колен порывали лоскуты каких-то мохнатых шкур.

«Вичо! – окликнул я его. – Довольно дурачиться! Разве мы не собираемся сегодня домой? Спускайся, закусим перед обратной дорогой». Не проронив ни звука, пришелец наступил на бараний череп и поднял правую руку. Снова этот неведомый жест: три пальца вверх, два согнуты. Мне уже стало немного не по себе. На всякий случай я тоже поднялся на ноги. В этот момент раздался шорох с другой стороны бассейна. Я стремительно повернулся, каждая мышца напряглась и приготовилась к отпору. Никто на меня не нападал, но то, что я увидел, превзошло все ожидания. В бассейн спускались четверо мужчин в масках и вывернутых наизнанку овчинных тулупах. На плечах они несли носилки с накрытым простынёй человеческим телом.

– Что это были за маски? – вклинился Беляев. – На что они были похожи?

– Маски? – повторил Свирин. – Расшитые разноцветными монистами, перьями и зеркалами, увенчанные рогами. Онемеченные чехи, пожалуй, сочли бы их странными. Но в сельской Болгарии я подобные личины уже видал. Слышали ли вы о кукерах? Кукеры или старцы – это болгарские ряженные. На масленичной неделе и следующий за ней понедельник, который так и называется – Кукеров день, они бродят ватагами по деревням и дают представления самого нескромного свойства. Участвуют одни мужчины, но изображают сцены семейной жизни, во время которых избранные на женские роли якобы беременеют и рожают. Разумеется, под гогот и сальные шуточки зрителей. Кстати, в руках кукеры обычно держат деревянные сабли, у которых вместо клинков – красные фаллосы… Извините, Любовь Павловна!

– Ничего, Павел… Павел, – запнувшись, отвечала Кондрацкая. – Мы ведь не о пустом говорим.

– На русской Масленице или венецианском карнавале такое тоже можно видеть, – заметил Беляев. – Довольно отступлений. Что же приключилось дальше?

– Дальше? О, это было только начало! Четверо ряженых поставили носилки на камни. Простыня упала и...

–… и прекрасная панночка подняла руки, – лукаво подсказалГорский.

– Что? Ну, да, так оно и случилось. И мне тогда было не до смеха. Черноволосая и черноокая женщина, чьи прелести едва прикрывал ниспадавший с плеч хитон, встала и протянула руки. В одну из них носильщики вложили горящий факел, а в другую – спелый кроваво-красный плод граната. Тотчас же воздух наполнился разноголосым гомоном, и на Софрату со всех сторон хлынули люди. Люди, сказал я? Мужчины были в очень высоких конусовидных шапках из козьего меха, в масках или с лицами, перемазанными сажей, в оленьих шкурах, с рогами и хвостами. Вместо штанов они носили юбки, а на ногах – царвули поверх шерстяных носков. Ну да, это были кукеры или очень походили на них. Один бил в барабан, другой гремел кимвалами, двое или трое вразнобой играли на флейтах, у многих на поясах звенели колокольчики. Кто-то тащил на верёвке чёрную свинью, другой – упиравшегося козла, у третьего в руках беспомощно барахталась черепаха, у четвёртого, вцепившись когтями в толстую рукавицу, тревожно вертел головой орёл. Но вот, что было странно: в кукеровских ватагах никогда не встретишь настоящих, не ряженых женщин, а тут средь прочих шла белокурая дева, шею и плечи которой живыми кольцами обвивала змея. И не она одна. Женщин там было не меньше, чем мужчин. Однако в отличие от своих спутников, они не прятали лица под масками, и даже неверный свет факелов проникал сквозь их лёгкие хитоны.

И ещё мне показалось, что в закружившей меня пёстрой толпе я узнал Йоско. Физиономию его скрывала маска с повитыми плющом ослиными ушами, но я не знал другого такого толстяка во всей смядовской округе. Закутавшись в мохнатый хитон, бездельник развалился на нашей черге и поил всех жаждущих вином из неведомо откуда взявшихся кожаных мехов. С особой щедростью он угощал женщин, которых заодно и тискал самым бесстыжим образом.

Кто-то дотронулся до моего плеча. Оглянувшись, я увидел рядом с собой деву со змеей. Не знаю, чьи глаза гипнотизировали меня сильнее: голубые ли влажные очи ночной прелестницы или чёрные и злые змеиные бусины. Во всяком случае, когда девушка протянула тонкие руки в перстнях и тяжёлых бронзовых браслетах и расстегнула верхние пуговицы моей рубахи, я не противился. Она улыбнулась и приложила палец к своим ярко накрашенным губам. В тот же миг две пары мужских рук ухватили меня за оба предплечья. Попытки вырваться остались безуспешны: держали меня крепко. Убедившись в этом, девушка сняла со своей шеи ужасную подругу и запустила её ко мне за пазуху. Год минул, а я и ныне как в ознобе, чувствуя страх и омерзение оттого, что холодная чешуйчатая гадина скользит по моему телу вниз.

Свирин, и точно, разволновался. Глаза его блуждали, пальцы подрагивали, грудь тяжело вздымалась. Проняло и слушателей. Кондрацкая поджала губы. Белов нахмурился. Фальшивый рыцарь стиснул пустотелые железные пальцы на рукояти меча. Один Горский попытался припомнить, как в подобных ситуациях гоголевские козаки крыли нечистое отродье святым крестом, но эта его шутка успеха не имела.

– Уже думал, что пришёл мой конец, – признался Свирин. – Но нет: змея выскользнула из-под подола рубахи, и белокурая дева ухватила её на лету. Вокруг зашумели, засмеялись, закричали мне по-болгарски: «Ты бежал от зла и обрёл благо!» Гулко забили барабан и кимвалы, закружились беспорядочные танцы. Змеиная дева покрыла мою голову венком из листьев белого тополя и укропа и многообещающе расцеловала в губы. Что вам сказать о моих ощущениях? Только что я готов был расстаться с жизнью, а через мгновение чувствовал, как полунагое и упругое женское тело прижимается ко мне, обвивает мои члены… Простите, простите, Любовь! Но, право же, представьте положение молодого здорового человека после многих месяцев лагерного воздержания, да и потом, в болгарской провинции, легкомысленные отношения с обывательницами были невозможны.

Между тем стоявший на скале Вичо или псевдо-Вичо вновь поднял трёхпалую ладонь и громко что-то крикнул. Всё мгновенно замерло, умолкли свирели, танцы прервались. Псевдо-Йоско, мотая ослиными ушами и явив наличие под хитоном ещё и соответствующего хвоста, послушно ретировался в сторону. Четвёрка молодцов в овчинах почтительно отнесла вслед за ним чергу и винные меха. На освободившееся пространство в центре бассейна вышла воскресшая черноволосая красавица. На сей раз, вместо факела и граната, она держала в руках короткий и кривой меч. К ней подвели животных: козла и чёрную свинью. Толпа почти сомкнулась, и я не видел подробностей. Да, откровенно говоря, и не стремился. Отчаянный и особенно громкий в окружавшем безмолвии визг свиньи красноречиво поведал о том, что с ней стряслось. А вот что произошло с козлом, я понял не вполне. Ряженые расступились, и он с выпученными от ужаса глазами не столько проскакал, сколько проскользил мимо меня по наплыву свиной крови. Отпустили его или же он сбежал сам? Жестокосердные стали потешаться над несчастным животным и то ли случайно, то ли нарочно сами поскальзывались на тёмной жиже, падали и смеялись уже друг над другом. Перемазавшись, скидывали одежды и, оставаясь нагими, продолжали барахтаться в крови. Так началась оргия. Простите, Люба, и вы, господа! Может быть, я посрамил честь русского офицера...

– А, может, и не посрамил, – ввернул Горский, и опять его игривое замечание никто не одобрил.

– Нет, наверное, я повёл себя непозволительным образом, нарушил правила благопристойности. Но в ту безумную ночь… А, впрочем, почему безумную? Эти ненасытные обнажённые тела, эта свежая кровь, это тёплое вино из кожаных мехов, нелепая музыка и чувственные танцы, пламень факелов, мерцание звёзд и шёпот листвы, всё это несло откровение, что может существовать… нет, что существует иная, более древняя и отличная от нашей мораль, иная сокровенная мудрость. Откровение как путь к истине не через мысль, не через логические построения, но через мгновенную вспышку, озарение, чувство.

– Эка! – воскликнул Горский и только.

– Да, и я возлежал в ту ночь с белокурой повелительницей змей и с черноокой гостьей из Аида, – то ли покаялся, то ли похвастал Свирин.

– Из Аида? – поспешно переспросил Беляев, пользуясь возможностью свернуть разошедшегося рассказчика с излишне скользкой стези. – Так вы всё-таки полагаете, что участвовали не просто в половых безобразиях, а в подобии греческих Дионисий?

– Не я, не я, – парировал половой безобразник. – Не я полагаю, а профессорКондаков. Когда я описал ему этот ритуал в письме… Впрочем, до этого мне ещё нужно было постараться дожить. Так что прошу меня извинить, но рассказ вновь вернётся в современность.

Итак, я очнулся утром совершенно опустошённый. Опустошённый или обновлённый, но при любом раскладе один. На мгновение всё произошедшее ночью показалось сном. Но нет! Вокруг в беспорядке валялись дымившиеся головёшки факелов и разноцветные клочья одежды, на запекшейся свиной крови во множестве виднелись следы. Я крикнул, голос мой растаял в тишине и пространстве. На том пиршестве не случилось ни брынзы, ни овощей, я пил вино, одно вино и голова теперь трещала. К тому же от осенней ли утренней прохлады или же от похмелья меня бил озноб. Закутавшись в многострадальную чергу, я спустился со скалы и несколько раз обошёл вокруг Софраты. Никого! Праздник кончился, таинство ушло.

Пора было возвращаться в Байрям, тем более что я не знал, куда и когда пропал Вичо и беспокоился за него. Да и за собственную безопасность, откровенно говоря, тоже. Что я скажу Димитру и Диляне, если парня не окажется дома? Правду? Правда казалась настолько неправдоподобной, что лучше уж было соврать. Я поднялся на скалу, чтобы забрать заплечный мешок. Под ногой что-то звякнуло. Наклонившись, я поднял перемазанный кровью бронзовый браслет. Его я тоже прихватил в наивной надежде, что однажды змеиная дева может прийти за своей потерей.

В дороге я немного заплутал, но всё равно часа через три вышел к селу. Улицы были на удивление пусты, и до самого дома Димитра я не встретил ни единого человека. Войдя же во двор, сразу увидел сидевшую на лавке Диляну. Она была в шёлковом платке, стянутым узлом на затылке, и в тёмном шерстяном сарафане. На шее голубела низка стекляруса. Натруженные крестьянские руки безвольно лежали на коленях. Диляна как будто собралась куда-то идти, но в последний момент утратила и силу, и волю. Я спросил, где её муж и не осмелился спросить о сыне. «На площади у кметства, – безучастно отозвалась она. – Все на площади».

Стало понятно, что за прошедшие сутки стряслось что-то необычное и значительное. Не расставаясь со своим мешком, я отправился на площадь. Там нашёл почти всё население Байряма, включая нелюдимых турков. Но что для меня стало полной неожиданностью – так это присутствие моих смядовских сослуживцев во главе с капитаном. Более того, они занимали на площади ключевые позиции, при этом едва ли прибыли по приглашению здешней общины. Штольц возвышался над толпой, расставив ноги циркулем и сдвинув выцветшую под балканским солнцем фуражку на затылок. На дощатом столе перед ним лежали револьвер и покусанный каравай хлеба, стояла откупоренная бутыль красного вина. Рядом с капитаном суетился кмет. Физиономия его была исцарапана, борода торчала клочьями, но в целом вид он имел праздничный: соломенная шляпа, рубаха с вышивкой, длиннополая безрукавка, широчайшие чёрные штаны и красный шерстяной кушак. Позади капитана и кмета попыхивали папиросками три наших офицера с расстёгнутыми кобурами. Ещё десяток вооружённых сослуживцев контролировал периметр площади.

На одного из них, ВладимираПенчо, я первым делом и наткнулся. Он стоял, прислонив ружьё к каменному забору, и с демонстративной беспечностью резал и ел переспелый арбуз. «Зачем вы здесь?» «Опаньки! Вообще-то тебя, недостойного, примчались спасать. Пока ты шляешься неведомо где...». Пенчо, как одесский уроженец, считал себя обязанным ёрничать по любому поводу. «Меня спасать? От чего? От кого?» «От повстанцев». «От каких ещё повстанцев?» «От местных, вестимо. Вон, заарестованные сидят, печалуются...». Только тут я заметил тёмную массу плотно и безмолвно сидевших на земле людей. Сколько их было, точно не скажу. Порядка двадцати. Прочие селяне стояли в двух-трёх шагахот них, и лишь Димитр с потерянным видом топтался рядом. «Володя, друг, давай-ка по порядку и без шуточек: что здесь произошло?»

Пенчо покрутил головой и сказал, что вроде бы за прошедшие сутки тесняки сумели поднять мятежи в разных частях Болгарии. Верна ли эта информация или только пустые слухи – пока не ясно. В Смядово же приехал один байрямовский крестьянин, да, вот тот самый, что маячит подле пленников, и сообщил Штольцу, что живущему у него русскому работнику, то есть мне, грозит смертельная опасность. Этим Димитр хотел ограничиться, но Штольц ухватил его за шиворот и отволок к Христо Бойчеву. Сообща нажав на мужичка, выяснили, что опасность гораздо серьёзнее и угрожает не только мне. Устроили военный совет и порешили, что Бойчев со своими стражниками останется в Смядово, но под свою ответственность выдаст подчинённым Штольца ружья и не станет препятствовать их маршу на Байрям. Сбор людей и приготовления к этому маршу заняли весь день до вечера. Димитра пока упрятали в каталажку, чтобы назавтра он послужил русскому отряду проводником, да и вообще не сболтнул кому-нибудь лишнего.

Ночью в Байрям-дере повстанцы захватили кметство, вывесили над зданием красный флаг, обрезали бороду прибежавшему на шум кмету, но что делать дальше со скороспелым успехом так и не придумали. Решили подождать победы народной власти во всей Болгарии. Вместо этого утром в село вошёл отряд Штольца. «С цепами и дубинами против винтовок много не навоюешь, – ухмыльнулся Пенчо, сплёвывая чёрные арбузные семечки на свои сапоги и на мои царвули. – Призывали же их вожди-тесняки: продай пальто, купи ружьё!» «А Димитр чего мается? Сам же к капитану пришёл». «Так-то оно так. Да только среди арестованных оказался его сын. Активный участник нападения на кметство. И, разумеется, твой знакомый затеял всё отнюдь не тебя ради, а дабы его чадо не вляпалось в прескверную историю. Теперь жаль обоих. Впрочем, все здешние инсургенты в известном смысле – жертвы. Подбил-то их местный учитель, которого и след простыл». «Учитель Ганев? Пламен Ганев?» «Тебе лучше знать. А ещё лучше ничего не знать. Надеюсь, что до вечера явится со своей командой Бойчев и избавит нас от этих пленников. Кажется, в Смядово спокойно...».

Пенчо протянул мне изрядную долю багрового арбуза, но я не взял её. «Дело в том, – сказал я, – что сын Димитра не мог участвовать в захвате кметства. Вичо – так его зовут – всю прошлую ночь был со мною в лесу. Есть и ещё свидетели, только я не знаю, где их найти. Но он, вероятно, знает». «А-а..., – безучастно отозвался Владимир. – Ну, с этим к капитану. Мне без разницы». Я так и сделал – подошёл к Штольцу. Он, кажется, совсем не удивился моему появлению. Зато к словам о невиновности Вичо отнёсся с недоверием: «Спроси у кмета, пусть расскажет, как твой приятель таскал его за бороду». Тот с готовностью шагнул в нашу сторону, но взгляд мой был столь красноречив и холоден, что остановил бы и целый легион кметов. Ради спасения не только Вичо, но и собственного рассудка я должен был доказать, что парень провёл ночь на Софрате. Ибо если не он, то кто же скрывался под бородатой и рогатой личиной? И если не сельские распутники с распутницами, то кто плясал и совокуплялся в неверном свете факелов?

Взглядом я отыскал Вичо среди пленников и ободряюще кивнул. Несчастный никак не отозвался. Но бросил ли он меня на скале и вернулся к решающей ночи в село или остался до утра и принял участие в оргии, в любом случае я был обязан ему жизнью. Настала пора возвращать долги. Я возобновил осаду, однако Ла-Рошель казалась неприступной. Все мои атаки Штольц отражал простым аргументом: «Христо разберётся, кого куда». «Знаем мы эти балканские нежности...». «Не наше дело. И так из-за тебя влезли...». «Пожалейте хотя бы Димитра!» «Он свои тридцать серебряников получит».

В какой-то момент спор наш зазвучал достаточно громко, чтобы его услышали посторонние уши. Тогда из толпы выступил толстый Йоско (о котором я совсем забыл) и подтвердил, что вчера утром повстречал меня и Вичо на мосту. Сказал, что мы даже соблазняли его бутылочкой. Когда же он отказался и пристыдил нас, мы в расстроенных чувствах побрели вверх по Крещенице. И что да, это путь на Софрату. Услыхав такие слова, дядька Симеон содрал с головы высокий овчинный колпак и запрыгал на увечной ноге. Йоско можно верить, заявил он, ибо человек это достойный и не станет поутру пьянствовать с молокососами или, например, пить с женщинами сладкую вишнёвку. Вот если бы уважаемый Йоско как-нибудь заглянул на огонёк к нему, Симеону, так уж он бы славно угостил дорогого гостя отменной мускатовой ракией. Капитан Штольц с сомнением оглядел отёчную физиономию Йоско, но вслух произнёс, что так он и представлял себе портрет достойного доверия человека. И что пусть Вичо катится к чёрту. А ещё посоветовал мне найти в этом селении невесту, какую-нибудь Магдалену илиСтоянку, и навсегда… Впрочем, это к делу уже не относится.

С моей стороны было бы нескромно описывать благодарные слёзы Димитра и Диляны, когда я вернул им единственного сына. Прочих пленников забрал Бойчев, к вечеру того же дня нагрянувший в село. Не сомневаюсь, что судьба их была печальна. Что касается нашего небольшого отряда, то мы славно закусили зажаренным на вертеле барашком, которым угостил нас благодарный кмет, и тем же вечером покинули Байрям. Вслед за нами, покидав нехитрый скарб в повозки, ушли Станичевы: после того, что натворил Димитр, их семью всё равно не оставили бы в покое. Мои отношения со Штольцем, кстати, тоже оказались подпорчены. По дороге я пытался заговорить с Вичо о том, что произошло на Софрате. Но парень угрюмо отмалчивался и даже избегал глядеть в мою сторону. Я с пониманием отнёсся к его чувствам. Ещё вчера он был романтическим подпольщиком, революционером, бунтарём, штурмовал кметство и вдруг оказался сыном предателя, к тому же сам спас одного из недругов. Не досаждая ему более, я отошёл от повозки.

Байрямская история получила известность благодаря той же левой прессе, нашедшей, наконец, неопровержимое доказательство участия врангелевцев в подавлении народных волнений. Мне эта шумиха послужила скорее на пользу, чем во вред. Из Смядово я вернулся в Эски-Джумая и, уже не застав там своей воинской части, отправился в Софию. Надеялся найти Кондакова, чтобы показать ему, как специалисту, бронзовый браслет и поведать о своих похождениях. В университете я узнал, что ещё весной прошлого года профессор уехал из Болгарии в Чехословацкую республику. Впрочем, там же мне любезно сообщили его пражский адрес, по которому я не замедлил написать, приложив к письму фотографию браслета.

Ответ пришёл неожиданно быстро. Профессор писал, что, по всей видимости, я оказался свидетелем и даже участником тайного празднества в честь древнего бога Сабасия. Что в истории такое случалось многократно: элиты, искренне верившие лишь в силу власти и богатства, относительно легко меняли одну религию на другую. Тогда старая вера оставалась сокровенной лишь для тех, кто не имел ни власти, ни богатств – для народных низов. И не только верой, но и свободой, возможностью пренебрегать запретами и поступать по своей воле, вопреки указам. Ибо боги выше и могущественнее любого земного начальства. Разумеется, такие культы нещадно искоренялись, их обряды и ритуалы обвинялись в оскорблении народной нравственности. Что Сабасия можно узнать по бычьим рогам, посоху с еловой шишкой, многим иным признакам, но, прежде всего, по особому благословляющему жесту руки. Рога на голове, как и бараний череп под ногой служили знаком того, что Сабасий прежде был богом пастухов. Принесение в жертву чёрной свиньи и отпущение козла символизировали утрату скотоводством заглавной роли в крестьянском хозяйстве. Впрочем, все символы здесь многозначны. Те же рога одновременно напоминали, что Сабасий первым запряг в ярмо быков для пахоты и посеял ячмень, превратившись, таким образом, в бога земледельцев.

Черноволосая и черноокая красавица, воскресение которой я наблюдал в ту ночь, изображала или была Персефоной – дочерью и одновременно любовницей Зевса. И да, она родила от той связи Сабасия, как справедливо заметил Александр. Не случайно и явление девы со змеей, ибо именно в образе змея Зевс соблазнил свою дочь. Пропустив змею под моей одеждой сверху вниз – от горла к гениталиям, меня ввели в круг посвящённых или искушённых змеем. Согласно греческим мифам, Персефону, вскормленную матерью и нимфами в пещере, похитил и сделал своей женой владыка подземного мира и царства мёртвых Аид. Зевс потребовал её возвращения. Аид не посмел противиться верховному божеству, но и не отрёкся от супруги: накормил её зёрнами верности – кроваво-красным гранатом. С тех пор, Персефона проводила две трети года на Олимпе и одну – в царстве Аида. Но вы, друзья, эту историю знаете лучше меня. Она – про ежегодное умирание и возрождение природы, почему и Персефона почиталась богиней не только мёртвых, но и земного плодородия.

И как Персефона удалялась в подземное царство, как зерно падало в землю, чтобы умереть и прорасти новой жизнью, так же и участники оргии разрушали сложившиеся отношения, обращали их в хаос, чтобы возродиться заново чистыми и безгрешными. Помните, как они радовались за меня: «Ты бежал от зла и обрёл благо»? И, если это всё же были простые болгарские крестьяне и крестьянки, то, полагаю, бесполезно было искать встречи при свете дня с белокурой девой или черноокой красавицей. Они не узнали бы меня или, узнав, отвергли так же естественно, как естественно отдались мне в ночь очищения. Менады Сабасия – не развратницы, они его жрицы.

– Тогда и ночной Йоско – уж не Силен ли это, кормилец и воспитатель Диониса? – предположил Горский и, кажется, на сей раз без обычной усмешки.

– Судя по разгульному нраву и ослиным ушам, похоже на то, – согласился Белов. – Но что же, Павел, произошло с вами дальше? Всё-таки мне не вполне понятно, почему Никодим Павлович взялся хлопотать о вашем переводе в Прагу?

– Если бы у меня имелся только рассказ о ритуале на Софрате, то не пригласил бы и не хлопотал. Но браслет заинтересовал Кондакова даже более рассказа. Профессор выразил желание показать его коллегам, проконсультироваться, чтобы определить происхождение этого предмета: болгарское оно или турецкое, фракийское или древнегреческое. Потому, вероятно, спросил о моих планах на будущее и предложил место на студенческой скамье Каролинума. Глупо было бы пренебречь такой возможностью. Кондаков вроде бы даже писал по моему поводу премьеру Цанкову и переговорил с президентом Масариком. Благо, что все трое были университетскими профессорами и хорошо понимали друг друга. Так мой нансеновский паспорт болгарского образца, моё удостоверение «за самоличность» превратилось в надёжный пропуск из одной страны в другую. И пропуск в новую жизнь – тоже.

– И где же теперь этот браслет? – поинтересовалась Кондрацкая.

– Пока что, Любовь Павловна, он у профессора. Но это временно. Ведь браслет не мой, я не могу им вполне распоряжаться. Однажды, я обязан вернуться на Софрату и вернуть его владелице. Да, теперь я это хорошо понимаю! Осталось только узнать, в которую ночь. Знать бы эту ночь...

0
16:10
955
RSS
Нет комментариев. Ваш будет первым!