Хозяин серебряной горы
ХОЗЯИН СЕРЕБРЯНОЙ ГОРЫ
Глава 1. Кыһыл — золотое время
Август в верховьях Алдана выдался на диво сухим.
То было короткое, щемяще-прекрасное мгновение якутского лета, которое местные называют кыһыл — «золотое время». Воздух, еще неделю назад напоенный гнусом и прелой сыростью болот, вдруг сделался прозрачным, как горный хрусталь. Лиственницы, утомленные долгим, еще по-летнему щедрым светом, тронули первую, едва заметную желтизну, ту самую, что через месяц обратит тайгу в сплошное червонное золото.
Геологическая партия № 14 треста «Алданзолото» разбила лагерь в распадке между двумя безымянными сопками. Палатки, пять «памирок» защитно-зеленого цвета, выстроились полукругом, образуя подкову, открытую к югу. Центром лагеря служила большая железная бочка, разрезанная вдоль и превращенная в очаг, над ней на стальном тросе висел закопченный чайник. Вокруг очага валялись обрубки лиственницы, служившие сиденьями.
Стояло утро. Туман, еще час назад плотным киселем обволакивавший распадок, почти рассеялся, оставив лишь рваные лоскутья в низинах. Ночная свежесть еще держалась в тени лиственниц: под утро термометр показывал всего плюс шесть, но с восходом солнца воздух быстро наливался теплом. Солнце, поднявшись над восточной грядой, било прямо в лагерь, заставляя брезент палаток светиться изнутри теплым янтарным светом.
Инженер-геофизик Игорь Аркадьевич Суханов сидел на чурбаке и методично, ложка за ложкой, поглощал перловую кашу с тушенкой. Бородка его, неряшливая, полевая, ритмично двигалась в такт жевательным движениям. Рядом на ящике из-под аммонита лежала развернутая карта, придавленная с одного края полевым планшетом, а с другого — найденным накануне куском касситерита, невзрачным с виду, но тяжелым, с маслянистым блеском на изломе.
— Серебро, говорю, тут должно быть, — произнес Суханов, ни к кому конкретно не обращаясь. — По всем геоморфологическим признакам. Старые выработки видели? Черт знает какой древности. Еще до русских здесь руду брали.
— Эвены брали, — отозвался Баягал, единственный якут в партии. — Для стрел. Олово плавили.
Баягал сидел чуть поодаль, в тени разлапистой лиственницы, и лица его было почти не разглядеть. Вообще, за две недели совместной работы Суханов так и не мог привыкнуть к манере проводника говорить: коротко, точно отмеривая слова, и с такой интонацией, словно каждое его высказывание являлось лишь цитатой из кого-то более древнего и знающего. Баягалу было двадцать шесть лет, он окончил горный техникум в Нерюнгри, свободно читал геологические карты и управлялся со спутниковым навигатором не хуже любого выпускника московского вуза. Но в глазах его, раскосых, темных, постоянно жило что-то настороженное, какая-то древняя осторожность лесного охотника, которую не вытравить никаким техникумом.
— Олово, — повторил Суханов, пробуя слово на вкус. — Касситерит, значит. Тут на касситерит работать надо, а не на золото. Золото — это для старателей-одиночек. А нам, Иван Дмитриевич, промышленные масштабы подавай.
Иван Дмитриевич — начальник партии, пятидесятитрехлетний геолог с лицом, изъеденным ветрами и комарами за тридцать лет полевых сезонов, — только хмыкнул. Он методично чистил штокверк геологического молотка, и процесс этот требовал, по-видимому, полного сосредоточения.
— Серебро не наша тема, Игорь, — сказал он наконец. — У нас задание по золоту. Россыпное, коренное — без разницы. В сентябре вертолет придет, и чтоб было что показать.
— Вер-р-ртолет, — неожиданно подал голос еще один член партии. Это был Савельич, старый буровой мастер, переживший четыре инфаркта и, по слухам, двух жен. — Придет он, как же. В прошлом сезоне на Оленёке трое суток ждали. Замерзли как цуцики.
— На Оленёке это было в октябре, — устало парировал Иван Дмитриевич. — А сейчас август. До сентября еще три недели.
Разговор затих так же внезапно, как и начался. Тишину заполнили привычные звуки: мерное гудение бензогенератора, позвякивание посуды, которую мыла в ручье Любочка, техник-лаборантка, двадцатидвухлетняя практикантка, родом из Чурапчи, единственная женщина в партии, неизменно красневшая под взглядами мужчин.
Баягал поднялся и бесшумно, по-звериному мягко, направился к краю лагеря. Там, на границе тайги, стояла одинокая лиственница — не самая высокая, не самая старая, но чем-то выделявшаяся среди прочих. Ствол ее был опоясан на уровне груди человека ветхой, почти истлевшей лентой из конского волоса, а у корней лежали несколько почерневших от времени монет, копейки царской чеканки, настолько старые, что двуглавый орел на них почти стерся.
Баягал замер перед деревом, запрокинув голову. Суханов, забыв о каше, наблюдал за ним.
— Смотри-ка, — негромко сказал он Ивану Дмитриевичу. — Местный колорит.
Начальник партии покосился в сторону проводника и поморщился:
— Игорь, не лезь. У каждого свои тараканы. Парень дело знает, маршруты прокладывает грамотно. А в какие приметы верит — его личное дело.
— Я не про приметы. Я про это дерево. Ты заметил? У него шишки красные.
Иван Дмитриевич присмотрелся. Действительно, шишки на одинокой лиственнице имели не обычный коричневый цвет, а густой, багряный оттенок, словно налитые кровью. Странное зрелище — в конце августа, когда шишки уже вызрели и должны были одеревенеть.
— Лиственница даурская, — пожал плечами начальник. — Подвид такой, может. Или грибок.
— Ага, — сказал Суханов, не испытывая убежденности.
Баягал тем временем опустил голову, постоял еще несколько секунд в неподвижности, и вдруг резко, почти испуганно отшатнулся. Лицо его, обращенное к лагерю, было бледно, насколько может быть бледным человек с его смуглой кожей.
— Дмитрич, — голос проводника сел. — Дмитрич, тут уходить надо. Сегодня же.
Начальник партии отложил молоток.
— Объясни.
— Дерево. — Баягал указал на лиственницу, и рука его дрожала. — Оно плачет.
Все, кто был в лагере, подошли ближе. И действительно: по коре лиственницы, откуда-то из-под ветвей, медленно стекала густая, янтарная смола. Но смола эта имела неправильный цвет — не золотистый, не прозрачный, а густо-красный, как запекающаяся кровь. Капли набухали медленно, с какой-то пугающей ленцой, срывались вниз и падали на истлевшие монеты у корней.
— Живица, — неуверенно сказал Савельич. — Сосна, она всегда смолит.
— Это не сосна, — тихо ответил Баягал. — Это аан харыйа. Изначальная ель. Только здесь — лиственница. Значит, дух выбрал ее. Дерево шамана. Его дом. Его тело. — Он сделал паузу, сглотнул. — Когда дерево плачет красным, ойуун гневается.
— Тьфу ты, чертовщина, — Савельич перекрестился по-старообрядчески, двумя перстами. — Натуральная живица. Смола на воздухе окисляется, вот и краснеет. У нас на Урале сосны так же смолят, если в стволе железо.
Но крестное знамение сказало больше, чем слова.
— Баягал, — Иван Дмитриевич говорил спокойно, с металлическими нотками, от которых подчиненные привыкли подтягиваться. — Ты мне нужен трезвым головой. Лагерь мы не свернем. Работы на точке еще на неделю. Если у тебя личные обстоятельства, излагай, решим. Но панику не сей.
Проводник молчал долго — так долго, что генератор успел чихнуть и выровнять обороты, а чайник над костром закипел и забулькал, требуя внимания.
— Дед мой, — наконец произнес Баягал, и голос его звучал глухо, словно из глубокого колодца. — Дед был алгысчыт. Белый шаман. К нему приезжали из трех улусов. Людей лечил, скот благословлял. Когда умер, мне девять лет было. Я помню, он говорил: есть места, внучек, где Средний мир истончается до прозрачности. Где абаасы могут шагнуть к нам без приглашения. Где иччи спят беспокойно. — Баягал указал на сопку, возвышавшуюся к северу от лагеря. — Это такое место. Гора там — не простая. Ее имя старые люди не произносили вслух.
— Имя? — переспросил Суханов, достав блокнот с профессиональной привычкой фиксировать любые сведения. — Какое имя?
Баягал посмотрел на него с выражением, которого инженер никогда прежде не видел на лице этого спокойного, выдержанного парня. Это была смесь ужаса и брезгливости — словно Суханов попросил его взять в руки что-то бесконечно мерзкое.
— Имя первого черного шамана, — сказал Баягал. — Аан Аргыл Ойуун.
Он произнес эти слова, и ветер, до этого мирно перебиравший хвою лиственниц, вдруг резко переменил направление. Холодный воздух пахнул в лица геологов, принося странный, кисловато-металлический запах, какой бывает в болотистых местах, когда со дна поднимается гнилой газ. Чайник над костром качнулся на тросе, звякнув крышкой.
— Черт, — выдохнула Любочка, и это было единственное слово, сказанное в следующие полминуты.
Иван Дмитриевич первым нарушил молчание. Он поднялся, одернул штормовку и сказал тоном, не терпящим возражений:
— Работаем по плану. Баягал, маршрут на северный склон. Суханов, сейсмостанцию настраивай, после обеда профиль начнем. Савельич — движок проверить, масло грязное. — Он обвел взглядом притихшую группу. — Всем все ясно?
Никто не ответил. Но люди медленно, неохотно разошлись по своим местам, и лагерь зажил обычной полевой жизнью. Только один Баягал еще долго стоял у кромки тайги, глядя на северную сопку, и губы его беззвучно шевелились, повторяя слова давно забытых благословений, которым учил его дед много зим назад, и которые он, презирая их как пережитки, никогда не произносил вслух.
Глава 2. Түүн — то, что приходит беззвучно
Вечером Иван Дмитриевич разрешил разжечь большой костер.
Это было нарушением обычного режима, на точке старались не привлекать внимания, хотя кого, спрашивается, можно было привлечь в этих пустых, безлюдных горах? Но после разговора о красной смоле и имени шамана настроение в лагере стояло тягостное, и начальник, сам не чуждый суеверий, интуитивно понимал: людям нужен свет. Много света. Чем больше, тем лучше.
Костер развели в старом очаге, но бросили туда столько сушняка, что пламя взметнулось на три метра, пожирая воздух с жадным, урчащим гулом. Оранжевые блики плясали на лицах сидящих, выхватывая из темноты то чью-то скулу, напряженно сведенную, то пальцы, нервно теребящие край рукава. Тьма отступила к самым палаткам, затаилась там, готовая вернуться при первой же возможности.
Баягал сидел на корточках у огня и бросал в пламя кусочки хлеба, оставшиеся от ужина. Делал он это машинально, почти бессознательно — и вдруг замер, поймав себя на этом движении. Ритуал «кормления огня». Уот иччитэ — дух огня. Его дед всегда начинал и заканчивал день этим обрядом. А Баягал, выросший в интернате, учившийся в техникуме, считавший все это сказками для малограмотных старух, он делал это сейчас не задумываясь. Тело помнило то, что разум давно отринул.
— Расскажи, — негромко попросил Суханов, сидевший напротив. — Про этого… Аан Аргыл Ойууна. Что за легенда?
Баягал помолчал, собираясь с мыслями. Потом заговорил, медленно, словно вспоминая текст на полузабытом языке:
— В самом начале, когда Верхний мир еще не отделился от Нижнего, а боги Айыы ходили по земле, жил шаман. Сильнее его не было и не будет. Он мог поднять мертвого, пролежавшего в могиле три года. Мог вернуть зрение слепому, родившемуся без глаз. Люди шли к нему от Ледовитого моря до Саянских хребтов, и никого он не прогонял.
— Звучит не очень-то по-черному, — заметил Савельич, почесывая седую щетину.
— Потому что не черный и не белый, — ответил Баягал. — Он был первый. До разделения. До того, как свет и тьма стали врагами. Но Юрюнг Айыы Тойон, Создатель, услышал об этом шамане и послал вестников спросить: «Чьей силой ты творишь чудеса? И веришь ли в меня, творца вселенной?»
Пламя костра метнулось, выбросив сноп искр. Баягал проводил их взглядом.
— И шаман ответил: «Своею силой творю. И не верю в тебя». Тогда Создатель разгневался и повелел сжечь дерзкого. Сложили костер выше человеческого роста, привязали шамана к столбу. Горело его тело — а из дыма вылетали гады: змеи, жабы, ящерицы. Все твари Нижнего мира, что живут в теле черного колдуна. Огонь пожирал их, но одна лягушка успела выпрыгнуть. Спряталась в расщелине скалы. И от этой лягушки родились два духа: Хара Баргыйа Тойон — Чёрный Клокочущий Господин, и Кюн Кянгис Ойуун — Солнцененасытный. Это они, по преданиям, даруют миру великих шаманов и шаманок, насылая на избранников свою беспокойную силу.
Баягал умолк. Тишина, повисшая над костром, была плотной, как войлок. Любочка мелко крестилась, истово, часто. Даже Иван Дмитриевич, сохранявший на протяжении всего рассказа скептическое выражение лица, как-то сгорбился и пододвинулся ближе к огню.
— Сказки, — произнес он, но в голосе не было убежденности. — Красивые сказки. У каждого народа такие есть.
— Есть, — согласился Баягал. — Только я деда своего спрашивал: почему эту сказку нельзя рассказывать в сумерках? Почему старики, заслышав имя Аан Аргыл Ойууна, сплевывали через левое плечо?
— И что дед отвечал?
— Дед сказал: потому что имя — это тоже дверь. Произносишь имя, приглашаешь. А его лучше не приглашать.
В этот момент на дальнем склоне сопки что-то вспыхнуло. Не костер, свет был не желтый, не оранжевый, а холодный, синевато-белый, как от электросварки. Вспышка длилась не больше секунды, но все успели ее заметить.
— Гроза? — неуверенно предположил Суханов. — Шаровая молния?
— Нет туч, — отозвался Савельич. — Небо чистое.
Небо действительно было чистым. Августовское, высокое, глубокое — и совершенно безоблачное. Звезды, уже начавшие проступать на востоке, горели ровно, не мигая.
— Надо бы проверить, — начал Иван Дмитриевич, поднимаясь, но Баягал резким движением усадил его обратно.
— Не ходи, — голос проводника сделался чужим — ниже, глубже, с вибрирующими нотками. — Не ходи туда. Не сегодня.
— С какой стати ты мне указываешь? — начал было начальник, но осекся, встретив взгляд Баягала.
Глаза проводника изменились. Они по-прежнему оставались глазами молодого якута в выцветшей камуфляжной куртке, но в их глубине зажглось что-то древнее, тяжелое, усталое. То была тень огромного белого шамана, умиравшего семнадцать лет назад в поселке Чурапча — и не нашедшего достойного преемника.
— Трижды девять погремушек, — невнятно произнес Баягал. — Кыасаан. Они звенели на поясе деда. Я слышал этот звон во сне… всю жизнь слышал… Думал, просто память. А это зов.
Он поднес ладони к лицу, растер щеки, словно пытаясь проснуться.
— Гора зовет. Она всегда звала. Я думал, если уеду в город, если стану геологом, если не буду верить — отпустит. Не отпустило. — Он засмеялся невесело, одними губами. — Айыы ойууна киһини-сүөһүнү сиир. Белый шаман не ест людей и скот. Но если он отказывается от своего дара, духи мстят. Находят лазейку. И тогда белый шаман становится… хуже черного.
— Баягал, — твердо сказал Иван Дмитриевич, беря его за плечо. — Ты на ногах еле стоишь. Иди в палатку, поспи. Утро вечера мудренее.
Проводник поднял на него глаза — обычные, усталые, человеческие.
— Утром может быть поздно, — сказал он тихо. — Но вы правы. Лечь надо. Набраться сил.
Он ушел в свою палатку, и вскоре оттуда донеслось ровное дыхание спящего, или хорошо притворяющегося спящим.
Лагерь затих. Костер прогорел до углей, и Савельич, дежуривший первым, подкладывал в огонь сушняк через большие промежутки, больше для света, чем для тепла. Любочка уснула в своей палатке, Суханов возился с приборами, готовя их к завтрашнему профилированию. Иван Дмитриевич писал полевой дневник, делая пометки о странном поведении проводника, не для отчета, для себя, чтобы упорядочить мысли.
Было два часа ночи. Время, когда сон особенно крепок, а явь особенно зыбка. Время, когда границы между мирами истончаются до прозрачности.
Савельич не заметил, когда именно началось.
Сначала ему показалось, что ветер доносит откуда-то далекий, очень далекий звон, словно тысячи крошечных колокольчиков качаются на одной нитке. Он поднял голову, прислушался. Тишина. Только гул генератора, только потрескивание углей.
Он уже решил, что почудилось, когда звук повторился, ближе, явственнее. И теперь к звону примешивался другой звук: низкий, вибрирующий гул, похожий на удары в гигантский бубен. Удары эти были ритмичными, как биение огромного сердца.
Савельич встал, держа в одной руке фонарь, другой судорожно нащупывая крест на груди. Свет фонаря выхватил из темноты полог палатки Баягала, и старый мастер отшатнулся.
Палатка пульсировала.
Медленно, ритмично, в такт невидимому бубну, брезент вздувался и опадал, словно внутри билось исполинское сердце. Никаких следов огня, никаких разрывов, просто мертвая ткань, ставшая вдруг живой.
— Баягал! — крикнул Савельич, не узнавая собственного голоса. — Баягал, твою мать, что у тебя там?!
Полог откинулся. Наружу вышел проводник, полностью одетый, с рюкзаком за плечами. Глаза его были открыты, но смотрели не на Савельича, не на лагерь, не на тайгу. Они смотрели на север, туда, где на склоне сопки пульсировала холодная, синеватая глубина.
— Останьтесь здесь, — сказал Баягал. Голос его звучал ровно, почти скучающе. — Зажигайте все, что можно зажечь. Огонь — это защита. Уот иччитэ не пустит тьму, пока вы кормите её.
— Ты куда, ошалел?! — Савельич схватил его за рукав. — Там же сопка! Там этот… огонь синий...
— Там мое наследство, — ответил Баягал. — Которое я столько лет не хотел получать.
Он мягко, но неодолимо высвободил руку и шагнул в темноту. Через секунду тайга поглотила его, и только ветки хрустнули раз, другой, и стихли.
Савельич заметался по лагерю, расталкивая спящих:
— Вставайте! Мужики, беда! Проводник ушел! Один, без фонаря, к чертовой горе!
Лагерь всколыхнулся. Иван Дмитриевич выскочил из палатки, на ходу застегивая штормовку. Суханов уронил в грязь драгоценный сейсмоприемник. Даже Любочка, заспанная, простоволосая, высунулась наружу.
— Куда ушел? Зачем? — начальник партии тряс Савельича, пытаясь выудить хоть крупицу смысла из сбивчивого рассказа.
— Не знаю! Сказал — наследство! Сказал — не ходить за ним! Огня, говорит, больше жгите!
— Глупость какая, — Иван Дмитриевич отпустил старика и решительно направился к краю лагеря. — Найти его и вернуть. Суханов, бери рацию, фонари. Савельич, остаешься за старшего, с Любой. Мы через час вернемся.
— Нет, — раздалось сзади.
Все обернулись. Голос принадлежал Любочке, но интонация была не ее. Техник-лаборантка стояла, опустив руки, и смотрела куда-то в сторону сопки, где на северном склоне вновь зажглась холодная, мертвенная синева.
— Нет, — повторила она, и голос ее дрожал. — Не ходите. Он велел не ходить. Если пойдете — умрете. Все. — Она перевела взгляд на Ивана Дмитриевича, и в глазах ее стояли слезы. — Я не знаю, откуда я это знаю. Но это правда.
— Люба… — начал начальник.
— Там шаман, — прошептала девушка. — Черный шаман. Он ждет. Не нас. Его. — Она кивнула в сторону ушедшего Баягала. — А если мы пойдем, он убьет. Легко. Как мух.
Иван Дмитриевич посмотрел на Суханова. Инженер-геофизик, человек сугубо рациональный, кандидат наук и убежденный атеист, медленно опустил фонарь.
— Знаете, — сказал он странно спокойным голосом, — я, пожалуй, останусь. На всякий случай. Хочу показания приборов проверить.
— Что? — начальник уставился на него с изумлением.
— Смотрите: ветер переменился. Температура падает слишком быстро для августа. И сейсмостанция… она странное пишет. Такого спектра я никогда не видел.
Он указал на экран портативного регистратора. Там, где обычно бежали ровные, предсказуемые синусоиды естественного микросейсмического фона, сейчас бушевало нечто. Пики взлетали и падали с нерегулярной, пугающей ритмичностью — словно кто-то огромный, невидимый бил в землю тяжелым посохом.
— Дюнгюр, — прошептал кто-то.
— Что? — обернулся Суханов.
— Бубен, — ответил Савельич, не глядя на него. — Шаманский бубен. Моя бабка из эвенков была, я слово помню. Дюнгюр — это бубен. — Он перекрестился, теперь уже истово, не скрываясь. — Господи, спаси и сохрани. Бубен в горе бьет. Шаман в горе камлает.
В этот миг в лагере погас свет.
Генератор, исправно тарахтевший все две недели, вдруг захлебнулся, кашлянул маслянисто-сизым дымом и умолк. Тишина обрушилась на людей, как бетонная плита. Только угли в костре слабо алели, да на северном склоне разгоралась, ширилась таинственная синева.
Иван Дмитриевич медленно, очень медленно опустился на ящик с аммонитом.
— Ждем, — сказал он таким голосом, каким, наверное, отдавал приказы еще в Афгане, тридцать лет назад. — Ждем и не рыпаемся. Баягал сказал: кормить огонь. Будем кормить.
Он разорвал упаковку галет, бросил в костер сразу полпачки. Пламя жадно лизнуло сухари, вспыхнуло ярче. Тьма отступила еще на шаг.
— Господи, — шептала Любочка, не разжимая зубов. — Господи, господи, господи...
— Не божись, — вдруг сказал Савельич. — Тут другие боги. Им наши кресты, как красная тряпка. Ты лучше бабушку Огонь покорми. По-ихнему.
Любочка, не раздумывая, высыпала в костер остатки сахара из своей личной кружки.
Пламя взметнулось.
Глава 3. Кыыра — дорога вниз
Баягал поднимался на сопку, не чувствуя собственного тела.
Это было странное, пограничное состояние, не сон и не явь. Ноги сами находили тропу, которой он никогда прежде не видел. В груди билось два сердца: одно — часто, испуганно, по-человечески; другое — медленно, ритмично, в такт тому далекому бубну, что гудел в недрах горы.
Он знал эту гору. Вернее, помнил. Не памятью Баягала, геолога из Нерюнгри, а памятью кого-то другого, жившего в его крови задолго до его рождения. Этой памятью гора называлась Күмүс Хайа — Серебряная Гора. И она действительно была серебряной, жилы аргентита пронизывали ее породу, как кровеносные сосуды, и в лунном свете сколы кварца отливали тем серебром, что не ржавеет и не тускнеет.
Подъем длился вечность и одно мгновение.
Баягал очнулся на вершине и понял, что стоит перед Аал Луук Мас.
Мировое Древо якутских преданий не было деревом в обычном смысле. Это была лиственница, та самая, одинокая, с кровавыми шишками, но одновременно и не она. Ствол ее уходил в небо, теряясь в зените, и в землю, уходя в такие глубины, где вместо корней уже начинались ветви Нижнего мира. На коре пульсировали, переливались древние знаки — не нанесенные человеческой рукой, но проступившие сами, как узоры инея на стекле.
Под деревом стояла фигура.
Баягал видел его спину — прямую, неподвижную, облаченную в нечто, напоминающее плащ из почерневшей кожи. Длинные седые волосы, заплетенные в девяносто девять косичек, спускались до пояса. На поясе висели связки металлических подвесок, и при каждом, даже самом легком движении воздуха они издавали тот самый звон, кыасаан, полые погремушки из жести, по трижды девять штук.
Она развернулась.
Лица у него не было. Вернее, лицо было, но оно непрерывно менялось, текло, как расплавленный воск. То возникали черты древнего старика с запавшими глазами, то молодого воина со шрамами на скулах, то женщины с пустыми глазницами. И каждое лицо было Баягалу смутно, до дрожи в коленях, знакомо.
— Ты пришел, — произнесло существо. Голос его звучал из самой земли, из ствола лиственницы, из звона подвесок. — Долго же ты заставлял нас ждать, айыы ойууна.
— Я не шаман, — ответил Баягал. Горло перехватило, слова давались с трудом, словно он учился говорить заново. — Я геолог. Я не просил вашего дара.
— Дар не просят, — усмехнулась сущность. — Дар получают. Или не получают — если он не нужен. Но тебе он нужен. Ты звал нас всю свою жизнь. Своими снами. Своими страхами. Своей ненавистью к тому, что не смел принять. — Она сделала шаг ближе, и Баягал увидел, что под плащом у нее нет тела — только пустота, густая, холодная, как космос. — Каждую ночь, когда ты слышал звон кыасаан, ты произносил наше имя. Каждую зиму, когда ты боялся замерзнуть в общежитии, ты вспоминал тепло дедова очага. Каждую весну, когда ты смотрел на белые ночи, ты ждал, когда же духи позовут тебя домой.
— Замолчи, — прошептал Баягал.
— Мы ждали много лет. Дольше ждали только Аан Аргыл Ойууна. Но он был первым. А ты — последний. Последний белый шаман своего рода. После тебя — пустота. — Сущность наклонила голову, и лицо ее приняло черты деда Баягала, только глаза оставались чужими, вертикальными, как у ящера. — Ты можешь отказаться. Сейчас. Повернуться и уйти. Мы не держим. Но гора останется здесь. И те, кто спит в лагере, не уйдут с нее никогда. Потому что Хара Баргыйа Тойон уже почуял их страх. А Кюн Кянгис Ойуун уже выбрал себе жертву. — Пауза. — У черного шамана, который живет в этой горе, давно не было камлания.
Баягал закрыл глаза.
Он вспомнил деда, не того сухонького старичка, которого хоронили всем улусом в лихие девяностые, а прежнего, сильного, с глазами, горевшими ровным внутренним светом. Дед никогда не заставлял его учиться. Никогда не требовал продолжать традицию. Он просто рассказывал сказки и смотрел, как внук жадно впитывает каждое слово.
— Шаманская болезнь, — тихо сказал Баягал. — Она у меня была. В детстве. Я падал, кричал во сне, слышал музыку, которой нет. Меня возили к врачам в Якутск. Лечили, ставили уколы. Прошло.
— Не прошло, — ответила сущность. — Ты научился не слышать. Это другое.
— Зачем я вам? — Баягал открыл глаза. В них больше не было страха — только усталость и горечь. — Зачем белому шаману черный дух? Вы же из Нижнего мира. Ваше дело — вредить, убивать, насылать болезни. А я должен лечить.
— Ты путаешь айыы ойууна и алгысчыта, — сущность покачала головой. — Белый шаман — не жрец. Жрец молится Айыы и не смеет касаться Нижнего мира. Шаман — касается. Лечит там, где бессильны травы и благословения. Вынимает кут из лап абаасы. Возвращает украденную душу. Для этого ему нужны союзники. — Она помолчала. — Даже у черных шаманов есть духи-помощники. А у белых — нет. Мы им не служим. Мы — плата за вход в Нижний мир.
— Плата?
— Каждый раз, когда шаман идет в Аллараа дойду, он оставляет нам что-то взамен. Часть себя. Часть своей удачи. Часть жизни. — Существо усмехнулось, и от этой усмешки воздух вокруг похолодел на двадцать градусов. — Твой дед оставил нам зрение. Последние десять лет он был слеп. Но никто не знал, потому что он видел больше слепым, чем зрячим.
Баягал молчал. Ветер гнал по небу рваные тучи, закрывая звезды, открывая их снова. В просветах облаков луна казалась не золотой, а белой, мертвенной, как лицо утопленницы.
— У меня нет дара, — сказал он наконец. — Я ничего не умею. Я не знаю алгысов. Никогда не бил в бубен. У меня даже нет костюма.
— Кут не нуждается в костюме, — ответила сущность. — А бубен… у тебя есть бубен. Ты просто не знаешь, как в него ударить.
Она протянула руку — пустоту в рукаве плаща — и коснулась груди Баягала. Холод вошел в сердце, разлился по венам, заморозил кровь. Баягал хотел закричать, но не смог, легкие перестали слушаться. Он падал в бездонный колодец собственного тела, и навстречу ему из глубины поднималось что-то огромное, древнее, забытое.
Звук.
Сначала — шепот. Тысячи голосов, говорящих на языке, где каждое слово было песней. Потом — звон. Кыасаан, трижды девять погремушек, вплетенных в шаманский пояс его деда. Потом — ритм. Удары бубна, ровные, как биение пульса.
Баягал открыл рот и запел.
Это не было пением в человеческом смысле. Это был кыыра, шаманский зов, древний, как мерзлота, в которой до сих пор находят кости мамонтов. Слова приходили сами, всплывая из той глубины, куда он их спрятал семнадцать лет назад, когда решил стать обычным человеком.
«Үрдүк Айыылар, истэрин!
Орто дойду оҕото эһиэхэ үҥэр!
Буорайбыт буор кут,
Көтүбүт салгын кут,
Ыһыллыбыт ийэ кут —
Барытын холбоо, чөллөрүт, тилиннэр!»
Земля под ногами дрогнула.
Гора застонала, глубоко, протяжно, как раненый зверь. Из расщелин в скале повалил пар, не холодный, как следовало ожидать, а горячий, с сернистым запахом. Серебряные жилы на сколах породы засветились бледным, призрачным огнем.
Сущность — дух, демон, черный шаман, что бы это ни было, — отступила на шаг. На миг Баягал увидел его истинное лицо: не старика, не воина, не женщины, а нечто с горящими змеиными зрачками и пастью, полной игольчатых зубов. Абаасы. Чистая, концентрированная тьма Нижнего мира.
— Ты не готов, — прошипела она. — Твой алгыс — детский лепет. Твой дед пел так, что горы плакали. А ты… ты даже духа огня не умеешь позвать.
— Научусь, — ответил Баягал. Голос его сел, но не дрожал. — Дай мне время.
— Времени нет, — оскалился дух. — Твои друзья в лагере уже слушают мой бубен. Слышишь?
Он взмахнул рукой, и откуда-то снизу, из распадка, донесся крик. Человеческий, полный такого ужаса, что Баягала пронзило насквозь, как ледяным копьем.
Любочка.
Глава 4. Юёр — те, кто застряли между
В лагере творилось нечто, чему Суханов не мог подобрать названия.
Он видел мертвецов. Нет, не так: он видел сущности, которые имели форму мертвецов, но не были ими. Они возникали из ниоткуда, из сгустков темноты между деревьями, и двигались странной, дергающейся походкой, словно марионетки, которыми управлял пьяный кукловод.
— Юёр, — прошептал Савельич, пятясь к костру. — Это юёр. Души, которые не смогли уйти. Которые застряли.
— Откуда они здесь? — крикнул Иван Дмитриевич, сжимая в руке геологический молоток как единственное доступное оружие.
— Оттуда, — старик мотнул головой в сторону горы. — Шаман зовет. Они не могут не идти.
Первая фигура, женщина в длинном истлевшем платье, с лицом, скрытым спутанными волосами, — приблизилась к костру на расстояние вытянутой руки. Любочка закричала, но не отшатнулась. Вместо этого она, сама не понимая, что делает, шагнула вперед и бросила в огонь горсть монет, которые носила в кармане на счастье.
— Уйбаан алааһын иччитэ! — выкрикнула она слова, всплывшие из самого детства. — Мантан аас, тахсан бар!
Юёр остановился. Белесая, полупрозрачная голова медленно повернулась к Любочке. И развеялся, как утренний туман.
— Твою мать, — выдохнул Суханов. — Люба, откуда ты...
— Не знаю, — девушка тряслась, зубы выбивали дробь. — Просто… просто вспомнилось. Бабушка в детстве говорила. Я думала, забыла.
— Вспоминай дальше, — скомандовал Иван Дмитриевич. — Савельич, не стой столбом! Угли вороши, пусть жарче горит! Суханов, генератор! Если движок не заводится, хоть спички жги! Но огню не давай погаснуть. Ты слышал, что проводник сказал? Огонь — защита.
Суханов кинулся к генератору. Савельич, ворча и крестясь, подбросил в костер охапку сушняка, затем еще одну, еще. Пламя взревело, как ракетный двигатель, отбросив тьму на десяток метров. Юёры, собравшиеся у кромки света, недовольно зашевелились, но не отступили.
Их становилось больше.
Они выходили из тайги, мужчины и женщины, старики и дети, якуты и русские, в современной одежде и в допотопных зипунах. Некоторые были почти материальны, другие — полупрозрачны, как папиросная бумага. Но всех их объединяло одно: в пустых глазницах горел голодный, синеватый огонь.
— Чего они хотят? — прошептала Любочка.
— Нашего тепла, — ответил Савельич. — Душа без тела, она мерзнет. Вечно мерзнет. Им нужно хоть немного жизни. А мы тут, живые, теплые.
— И что делать?
— Не пускать. — Старик рубанул воздух ладонью. — Держать круг. Огонь не гасить.
Суханов в отчаянии рванул стартер генератора. Раз, другой, третий. Двигатель чихнул, выбросил облако черного дыма и не завелся.
— Свечи залило, — прохрипел инженер. — Надо ждать, пока просохнут.
— Ждать мы не можем, — Иван Дмитриевич оглянулся на гору. — Баягал там один. С этим… с шаманом. А мы тут...
Он не договорил. С северного склона донесся звук, от которого у всех четверых кровь застыла в жилах.
Это был голос. Человеческий и одновременно нечеловеческий. Он шел из самой земли, из недр Серебряной Горы, и в нем слышалось все: ярость тысячелетий, горечь утраченного могущества, бесконечное, безысходное одиночество первого шамана, сожженного за гордыню.
— Ким ыҥырда? — пел голос. — Ким уһугуннарда? Ким маннык уһун утуйуутуттан, маннык кытаанах түүлтэн чорботто?
Юёры у кромки света вздрогнули, вытянулись, повернули пустые лица к горе.
И тогда пришел ответ, твердый, человеческий, без дрожи:
— Мин ыҥырдым. Мин, айыы ойууна, кэнники көлүөнэ, бүтэһик төрүт.
— Баягал, — выдохнул Иван Дмитриевич. — Живой, чертяка.
— Пока живой, — мрачно отозвался Савельич.
Они смотрели на гору, и там, на вершине, в сиянии серебряных жил, разворачивалось сражение, которого они не могли видеть, только слышать. Два голоса, два ритма, два бубна сплетались в чудовищную, какофоническую симфонию. Один — низкий, властный, давящий. Второй — ломающийся, срывающийся на фальцет, но упрямо не желающий умолкать.
— Он не справится, — сказала Любочка. — Он же сам говорил: не учился, не знает...
— Заткнись, — оборвал ее Суханов. Инженер-геофизик, кандидат наук, материалист до мозга костей, вдруг закричал: — Дед Огонь! Уот иччитэ! Помоги ему! Помоги нашему шаману! Я… я тебя всю жизнь кормить буду! Хлебом, сахаром, чем хочешь! Только не дай ему умереть!
Пламя взметнулось с удвоенной силой — золотое, оранжевое, рыжее, — и вдруг в его сердцевине проступил оттенок, которого не бывает у обычного огня. Белый. Чистый, прозрачно-белый, как солнечный свет в мартовский полдень.
Юёры у кромки тайги отшатнулись, зашипели, как капли воды на раскаленной сковороде.
— Илгэ, — прошептал Савельич. — Благодать. Огонь принял обет.
А на горе голос Баягала — сломанный, охрипший, но уже не срывающийся — запел снова:
«Үрдүк Айыылар истэрин!
Аал Луук Мас истэрин!
Уот иччитэ истэрин!
Бу курдук буолбатах,
Аллараа дойду аана аһыллыбатах,
Өлбүттэр тыыннаахтары аһыы аһаабатахтар!
Биһиги — Орто дойду дьоно —
Эһигини ахтарбыт, ытыктыырбыт, убаастыырбыт!
Биэриҥ биһиэхэ күүс!
Биэриҥ биһиэхэ көмө!»
И гора ответила.
Глава 5. Аан Аргыл Ойуунун ууһа — наследство первого шамана
Тот, кто обитал в Серебряной Горе, перестал скрываться под маской безымянного духа.
Баягал видел его истинное обличье, и зрелище это было не для человеческих глаз. Черный шаман не имел фиксированной формы, он перетекал из одной ипостаси в другую с текучей легкостью ртути. Вот это старик с лицом, изъеденным огнем, вот — трехголовый змей, обвивающий ствол Мирового Древа, вот — исполинская лягушка, из пасти которой сочится черный, густой, как патока, дым.
Но глаза — зрачки, горящие ненавистью к живому, — оставались неизменны.
— Ты произнес имя, — прошипело существо. Голос его шел сразу со всех сторон. — Ты произнес имя Аан Аргыл Ойууна. Ты думал, это сказка? Ты думал, прах первого шамана развеян по ветру?
— Я думал, — ответил Баягал с трудом разлепляя спекшиеся губы, — что ты — один из тех, кто произошел от той лягушки. Хара Баргыйа Тойон. Или Кюн Кянгис Ойуун.
— Мы — одно, — оскалилась сущность. — Я, тот, кто был сожжен. Я, тот, кто возродился. Я — Аан Аргыл Ойуун, и не смей называть меня иначе. — Пауза. — Ты пришел на мою землю. Ты привел чужих. Ты позволил им касаться моих жил, бурить мою плоть, искать во мне серебро. Ты знал, кто я? Знал и все равно пришел.
— Я не знал, — прошептал Баягал. — Я думал, это просто гора. Геологический объект.
— Геологический объект. — В голосе существа зазвенела такая ярость, что лиственница за спиной Баягала затрещала, роняя кровавые шишки. — Моя плоть — геологический объект? Моя кровь — рудная жила? Мои кости — образцы породы? — Оно шагнуло вперед, и под его не-ногами трава ссыхалась в черную труху. — Ты, последыш! Ты, забывший кровь предков! Ты пришел сюда не как шаман, не как наследник, не даже как охотник, просящий разрешения у хозяина земли. Ты пришел как вор. Как грабитель могил.
Баягал молчал, потому что возразить было нечего.
— Я ждал тебя, — продолжал Аан Аргыл Ойуун. — С тех пор, как твой дед умер, не передав силу. Я знал, что ты придешь. Не по своей воле — по моей. Я звал тебя каждую ночь. Мои юёры шептали твое имя в ветре. Мои абаасы являлись в твоих снах. Ты бежал, но куда ты мог убежать от себя?
— Зачем? — выдавил Баягал. — Зачем тебе я?
— Затем, что твой род — единственный, кто может меня освободить. — Голос существа изменился, потерял металлические ноты. — Ты думаешь, я хочу торчать в этой горе вечность? Меня сожгли за гордость. За то, что я посмел сравняться с богами. Но боги не прощают равенства. И вот мое наказание: быть духом-хранителем собственной могилы. Сторожить серебро, которого мне не нужно. Пугать людей, которых я когда-то лечил. Становиться чудовищем в легендах.
Баягал смотрел на него, на это переливающееся, текучее, бесконечно древнее существо, и впервые не чувствовал страха. Только усталость и, как ни странно, жалость.
— Ты хочешь уйти, — сказал он. — Ты хочешь, чтобы я тебя отпустил.
— Я хочу, — ответил Аан Аргыл Ойуун, — чтобы кто-то произнес надо мной алгыс. Чтобы кто-то проводил меня в Верхний мир, откуда меня изгнали. Чтобы кто-то сказал богам: «Он отбыл свой срок. Он достаточно страдал. Примите его обратно».
— Но я не умею, — прошептал Баягал. — Я никогда не проводил обрядов. Я даже деда не проводил — меня не пустили, сказали: мал еще.
— Ты умеешь. — Голос первого шамана сделался почти мягким. — Ты слышал кыасаан всю свою жизнь. Ты видел сны, в которых поднимался к Юрюнг Айыы Тойону на серебряную гору под восточным небом. Твое ийэ кут, душа-мать, уже там. Ее взяли в залог, когда ты родился. Осталось только позвать.
Баягал закрыл глаза.
В темноте под веками замелькали образы: дед, сидящий у костра, с бубном в руках; белая кобылица, несущаяся по бескрайнему небу; сокол, взмывающий с вершины Мирового Древа; золотой сундук, из которого вылетают человеческие души — сотни, тысячи, мириады душ, сверкающих, как искры в ночном небе.
— Я боюсь, — сказал он.
— Знаю, — ответил Аан Аргыл Ойуун. — Я тоже боялся. В первый раз. И в последний.
— А если не получится?
— Получится. — Сущность помолчала. — Или нет. Но твои друзья внизу… им осталось недолго. Я не могу контролировать юёров, когда пою. Они чувствуют мою боль и сходят с ума.
Баягал открыл глаза.
— Помоги мне, — сказал он. — Научи. Ты же был первым. Ты должен знать, как это делается.
Аан Аргыл Ойуун смотрел на него долго, так долго, что луна успела переползти с восточного края неба на западный, а звезды — совершить четверть оборота вокруг Полярной.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Слушай и запоминай. Потому что повтора не будет.
И первый черный шаман начал петь.
Глава 6. Алгыс — благословение на исход
Это была не битва. Это было рождение.
Баягал стоял на коленях у подножия Аал Луук Мас, и сквозь него текла песня, которую он никогда не учил, но помнил всегда. Слова приходили из той глубины памяти, которая старше любого человеческого опыта — из крови, из костей, из той самой буор кут, души-земли, что соединяет человека с прахом его предков.
«Аан Айыы, Аан Айыы,
Аан дойду анныгар,
Аан дойду үрдүгэр,
Аан тыыннаах, аан кутаалаах...»
Аан Аргыл Ойуун стоял напротив, и тело его — то, что было телом, — начало меняться. Тьма, окутывавшая его тысячелетиями, сползала лохмотьями, обнажая не плоть, но свет. Тусклый сначала, робкий, как заря над зимней тайгой, но с каждым словом алгыса разгорающийся ярче.
— Я забыл, — прошептал первый шаман. Голос его звучал теперь по-человечески, устало, с хрипотцой, но без той ледяной, нечеловеческой вибрации. — Я забыл, каково это — быть светлым.
— Ты не был светлым, — ответил Баягал. — Ты был первым. А первым всегда тяжелее всех.
Он пел, и слова рождались сами, поднимаясь из того же источника, откуда пришли детские сны и звуки несуществующего бубна. Он пел о серебряной горе под восточным небом, где души шаманов купаются в белом молоке, превращаясь в соколов. Он пел о девяти небесах Верхнего мира, о семи ветвях Мирового Древа, о трех душах, что даны человеку для странствия по бесконечной спирали перерождений. Он пел о Юрюнг Айыы Тойоне — Творце, чье имя нельзя произносить всуе, но можно воспевать, когда сердце чисто, а намерение благо.
И с каждым словом Аан Аргыл Ойуун становился прозрачнее.
— Довольно, — сказал он наконец. — Довольно, шаман. Я слышу зов. Они ждут меня там, откуда я ушел так давно, что забыл дорогу назад.
— Ты помнишь дорогу, — возразил Баягал. — Ты просто боялся по ней идти.
Первый шаман улыбнулся — впервые за тысячелетия.
— Боялся, — согласился он. — Гордость не позволяла просить. А теперь… теперь не гордость, а страх. Вдруг не примут? Вдруг скажут: «Ты слишком долго был тьмой, чтобы стать светом»?
— Скажут, — ответил Баягал. — И примут. Потому что боги справедливее людей.
Он поднял руки к небу, и там, в вышине, над вершиной Аал Луук Мас, распахнулась сияющая дверь.
Баягал не видел, что за ней. Человеческому глазу не дано смотреть на обитель Айыы и остаться в живых. Но он чувствовал тепло, свет, покой и еще нечто, для чего в якутском языке есть слово илгэ. Благодать. Жизненная сила, которую боги нисходят дарить смертным в минуты величайшего слияния миров.
Аан Аргыл Ойуун поднялся над землей.
Он больше не был черным шаманом, не был демоном, не был чудовищем из легенд. Он был просто стариком, согбенным, усталым, с лицом, изборожденным морщинами, но с глазами, полными такого света, что Баягал невольно зажмурился.
— Спасибо, внук, — сказал старик. — Ты вернул мне имя.
— Как тебя звали? — спросил Баягал. — Настоящее имя. Не то, что осталось в мифах.
— Я забыл, — ответил старик. — Но теперь это неважно. Айыы знают, кого призывают.
Он шагнул в сияющий проем — и исчез.
Дверь за ним закрылась беззвучно.
Баягал стоял на коленях у Мирового Древа, и по лицу его текли слезы, которых он не замечал. Пальцы, сведенные судорогой, разжались. Грудь, сдавленная ледяным холодом, вдохнула полной грудью, впервые за весь этот бесконечный, невозможный час.
Гора под ним вздохнула — глубоко, облегченно, как проснувшийся после долгого кошмара.
А в лагере, у костра, Иван Дмитриевич, Суханов, Савельич и Любочка увидели, как юёры — сотни юёров, тысячи юёров, все призраки, все застрявшие души, все мертвецы, что скитались по этим горам столетиями, — подняли лица к небу.
И небо ответило.
Оно распахнулось над ними не для того, чтобы впустить кого-то одного, но для того, чтобы принять всех. И юёры, плача и смеясь, потянулись вверх — тысячами огненных искр, мириадами светящихся пылинок, бесчисленным множеством душ, наконец-то нашедших дорогу домой.
Последней уходила женщина в истлевшем платье. У края света она обернулась, посмотрела на Любочку — и улыбнулась.
— Бабушка, — прошептала Любочка, не зная, откуда взялось это слово. — Бабушка, прости меня...
Но женщина уже растворилась в сиянии.
Эпилог. ТӨРӨӨБҮТ ДОЙДУ — земля, что помнит
Баягал вернулся под утро, когда небо уже начало светлеть на востоке. Он был бледен, молчалив и на все вопросы отвечал односложно: «Потом». Иван Дмитриевич, взглянув на него, больше не спрашивал.
— Полезай в палатку, — сказал он только. — Спи. Завтра разберемся.
Баягал проспал тридцать шесть часов.
Когда он проснулся, солнце стояло в зените, тайга шумела под легким ветром, а на остывшем кострище сиротливо чернели обугленные головешки. Суханов возился со спасенным генератором, Савельич перебирал снаряжение, Любочка стирала в ручье носки. Жизнь продолжалась, как будто и не было ничего.
— Правда, это был он? — спросила Любочка вечером, когда все сидели вокруг нового, маленького костра. — Аан Аргыл Ойуун?
— Был, — коротко ответил Баягал.
— И ты его… проводил?
— Попросил уйти. Он согласился.
— И теперь все кончено?
Баягал долго молчал, глядя на северный склон, где Серебряная Гора уже не светилась мертвенным синим огнем, а просто стояла — древняя, спокойная, равнодушная.
— Ничего не кончается, — сказал он наконец. — Сила, которая жила в нем, не исчезла. Она ушла в землю, в воду, в воздух. Вернется когда-нибудь. Может, через сто лет. Может, через тысячу. Найдет нового шамана.
— Но ты же… — начала Любочка и осеклась.
— Я не его наследник, — покачал головой Баягал. — Я наследник своего деда. Белый шаман. Алгысчыт. Мое дело — благословлять, а не проклинать. Лечить, а не убивать. — Он помолчал. — Провожать тех, кто застрял, к свету.
— И что ты теперь будешь делать?
Баягал посмотрел на свои руки — обычные руки, в мозолях от геологического молотка, в ссадинах от таежных веток.
— Работать, — сказал он. — У меня контракт до сентября. Потом… потом посмотрим.
В день отъезда Баягал попросил вертолетчика сделать круг над Серебряной Горой.
Внизу проплывала тайга, бескрайняя, золотая в преддверии осени, с редкими вкраплениями озер, похожих на осколки зеркала. Гора выглядела обычной сопкой — тысячи таких в Якутии, миллионы в Сибири. Никто бы не сказал, что под ее склонами тысячу лет томилась душа первого шамана.
Баягал смотрел в иллюминатор и молчал.
— Вернешься? — крикнул ему на ухо Суханов, перекрывая гул двигателей.
— Не знаю, — ответил Баягал.
Вертолет взял курс на юго-запад, к Якутску, к большой земле, к обычной жизни. Внизу уплывала гора, уплывала тайга, уплывали духи — юёры, абаасы и айыы, — все те, кого Баягал отныне видел и слышал всегда, даже когда закрывал глаза.
Внутри у него пели трижды девять погремушек.
Прочли стихотворение или рассказ???
Поставьте оценку произведению и напишите комментарий.
