Продолжим дальше.
«Теща» — один из почти эпопейных романов (охватывает период жизни 34 года).
Герой — математик, жесткий суховатый человек.

*****************
Наш контакт, приведший к истинной дружбе, произошел случайно. Хотя не может быть случайным единение таких одинаково томимых эстетов, каковыми оказались мы.
Случилось все светлым и жарким майским днем, перед самым завершением учебы.
Весна бушевала, обрушивала с небес полную чашу жизни.
Стояла отличная погода, кругом все зеленело, за заборами готовилась к цветению сирень, которой был богат наш большой, но еще полудеревянный, уютный город. Повсюду порхали ожившие бабочки крапивницы; да и сама земля, высохшая и прогретая солнцем, источала аромат радости, предчувствия неопределенного счастья.
Мы с Костей возвращались из школы: нам было по пути все три квартала до моего дома, он шел чуть дальше — и весна так разленила, что мы оба еле волочили ноги.
-…Смотри!!!
Оборвав на полуслове безобидный разговор о нехороших предметах, которые появятся в восьмом классе, Костя дернул меня за рукав.

***************

Жить или не жить – это вопрос, конечно, философский.
Да и вообще, во второй половине жизни меня стали посещать очень мысли.
Например, во дворе нашего дома на Революционной растет яблоня.
Я не знаю, когда и откуда она тут появилась; дворовые ландшафты я стал замечать лишь после того, как мы поселились там с Нэлькой, в эру Ирины Сергеевны я думал лишь о ней и во всем окружающем видел лишь ее. Возможно, эту яблоню посадили первые рачительные жильцы, а может быть, она осталась с времен, когда на месте «Тахира и Зухры» здесь был частный квартал с огородами. А у кого-то имелись сады с фруктовыми деревьями. В семидесятые годы наш город был почти русским и строители не превращали все вокруг себя в лунный пейзаж. Хотя, конечно, это неважно.
Важно, что яблоня до сих пор растет и плодоносит каждый год; весной она наполняет двор ароматом предчувствий, летом мальчишки лазают по ней за зреющими яблоками, а осенью яблоки уже лежат на асфальте и пахнут недалекой зимой.
Но как-то раз в конце августа, спустившись во двор и щелкнув сигнализацией «Оптимы», которая пришла от Нэльки взамен давно почившего в бозе «Гелендвагена», я подумал об условностях жизни.
Это дерево молча стояло во дворе, согнувшись под тяжестью плодов, и не знало, что оно – именно яблоня. А не груша, не вишня, не дуб.
Яблоне было все равно, как ее называют люди. Она росла бы тут и плодоносила, даже названная крокодилом, пиком Коммунизма или шагающим экскаватором, который никуда не шагает.
А мою собственную жизнь можно описать в несколько строчек, это бесспорно.

******************
Человеческая память имеет особую организацию, построенную по стохастическим законам.
Что-то очень нужное, просто-таки необходимое она может удержать с великим трудом ненадолго и потерять в любой момент. А нечто случайное фиксируется надолго — если не навек.
Недалеко от дома, где мы с Нэлькой живем со дня бракосочетания, пролегает красивый бульвар. На его клумбах с весны до осени пестреют сменяющие друг друга цветы, особенно красивые под насаженными в ряд кустообразными рябинами. Они тоже радуют глаз: сначала играют узкими листьями, потом манят наливающимися гроздьями, затем напоминают, что жизнь продолжается в ягодах, краснеющих на голых оранжевых ветках.
Но однажды, проходя мимо самой высокой рябины, я некстати увидел, что на земле под ней лежит большая куча собачьих экскрементов.
Собаки – не бродячие, боящиеся собственной тени, а откормленные и наглые домашние – загадили весь наш город, мне давно хочется передушить их владельцев.
В тот день я просто ускорил шаги, стараясь пройти быстрее. Но память поместила увиденное в ячейку типа ROM. Прошло уже пять, если не семь лет, много раз выпадал и таял снег, почва очистилась без следа. Но всякий раз, видя эту рябину, я представляю мерзкого бультерьера, присевшего между кустиками бархатцев в то время как его хозяйка – отвратительная баба в чересчур обтягивающих джинсах и красной куртке — разговаривает по смартфону с какой-то подобной гадиной, чей дог испражняется на другой клумбе.
И в последнее время я стараюсь обходить этот бульвар стороной.
Точно так же произошло с моей школой №9.
Сама по себе она не улучшилась, но стала не хуже других, некогда выдающихся. Одного из сыновей, будущего компьютерщика Петьку, мы с женой отдали в нее, чтобы он не тратил времени на дорогу: почти все школы города стали одинаковой дрянью, не имело смысла тратить время на дорогу.
Более того, школа №9 получила статус не то гимназии, не то лицея и даже накинула на плечи утлую хламиду ЮНЕСКО.
Квартал, где стоит этот «лицей», полностью переменил лицо.
Давно снесен двухэтажный деревянный дом, где в лабиринтах дворовых построек курили друзья будущего уголовника Дербака, когда грудастая Нинель Ильинична устраивала общую учительскую облаву. Сейчас там взгромоздился новый школьный флигель, который своей частью занял и асфальтовый плац перед порталом, у которого собирались узники учебы первого сентября каждого года.
Все это мне приходится видеть чаще, чем бы хотелось. Так получилась, что наиболее короткая и экономичная по расходу топлива дорога из Института математики в университет проходит мимо моей бывшей школы.
И всякий раз, проезжая тут, я невольно нажимаю на тормоз.
Потому что, глядя в боковое окно, под фундаментом нового здания вижу то место, где друг рассказывал о своем то ли взлете, то ли падении.
Ведь я был уничтожен лавиной эмоций, всколыхнувшихся от Костиного рассказа.

****************
Мы стояли у окна.
Наше учебное подразделение занимало особый корпус, соединяющийся с главным зданием через переход. Построили его в семьдесят первом или семьдесят втором году, при разделении прежнего физико-математического факультета на два отдельных. Символом математиков и физиков архитектор считал логарифмическую линейку – хотя, вероятно, лучше бы он избрал компактный арифмометр «Феликс». Физматкорпус был длинным, с одного конца выдающийся блок застекленных аудиторий изображал бегунок. Сама линейка уходила к реке, и двадцать лет медленно сползала к обрыву вместе с грунтом; на всех пяти этажах внутри образовался разлом стены, который безрезультатно маскировали то стендами, то обшивкой из вагонки. Изначально стопятидесятиметровый коридор имел рекреации, а двери аудиторий и кафедр были стеклянными, свет проникал с обеих сторон. Но по мере нехороших перемен площади уплотнялись, проемы заделывались кирпичом, двери менялись на фанерные. Уже студентом я не испытывал на матфаке комфорта, а когда пришел сюда работать, коридор представлял собой кишку с рядами глухих дверей, освещенную нездоровыми люминесцентными лампами и пятном торцевой стены, заделанной стеклоблоками.
Три этажа корпуса занимал физический факультет – несколько десятков лабораторий, заваленных старыми железками непонятного назначения. На четвертом разместился вычислительный центр, нашему математическому отдали пятый этаж.
С точки зрения бытовых условий этот уровень был худшим из всех. Рамы огромных окон прогнили, в аудиториях всю зиму стоял холод от сквозняков, потому что на такой высоте всегда гулял речной ветер. Каждую осень с крыши срывало кровлю, физматкорпус заливали дожди. На нижних этажах осыпались стены и вспучивался отсыревший паркет, у нас в прямом смысле слова хлестало с потолка. Осенью не то 1993, не то 1995 года в мрачном матфаковском коридоре лило так, что около деканата студентки раскрывали зонтики. А преподаватели обходили этот участок по третьему этажу, спускаясь туда, потом поднимаясь обратно: четвертый был заблокирован, на ВЦ просто так не пропускали.
Но зато с нашего этажа открывался вид на окрестности.
Даже не вид, а целая панорама.
Когда не лил дождь, не дул ветер можно было подолгу стоять у окна и это никогда не надоедало.
Справа надвигались крайние кварталы города, левее в небо уходила ажурная телебашня. За ней – точнее, за трехэтажным зданием Телецентра, кажущимся обувной коробкой у ее подножия – желтел длинный корпус «медицинской» школы №35; туда мы с Нэлькой пятиклассником отправили Пашку, который осознал свои устремления раньше, чем в свое время она. За ней тонуло в мрачной зелени старое татарское кладбище, над ним чернела башня, похожая на водонапорную. Когда-то там была мечеть, в прежние годы разместилась университетская астрономическая лаборатория – которая никогда не функционировала – сейчас ходили разговоры, что башню снова отдадут муллам. Еще дальше под обрывом ползла, невидимая отсюда, мутная Белая.
Взгляд уходил вдаль, ничем не ограниченный, голове прекрасно думалось даже о матрице корреляции.
Была суббота – день, свободный в Институте математики и потому заполненный занятиями в университете. Предыдущая пара – спецкурс по регрессионному анализу – у меня сорвалась по внешним причинам: из восьми студентов подгруппы пришло двое и я ее отменил, не видя смысла читать лекцию двадцати пяти процентам и оставлять без материала семьдесят пять.
Идрисов околачивался на факультете каждую субботу с утра до обеда: дома сидела жена с вечно орущим сыном, а здесь было спокойно. И к тому же, насколько я знал, по субботам ему часто удавалось где-нибудь с кем-нибудь развлечься без помех. В выходной день факультет был пуст, сюда приезжали лишь преподаватели, у которых имелись часы в расписании – и то ненадолго.
На кафедре тоже никого не было. Лаборантка Лена – замужняя девица, которую Идрисов приходовал еще года два назад – возилась где-то на грядках огорода.
Мы стояли у окна, смотрели вдаль, молчали и думали — вероятно, каждый о своем.
Весна кипела всеми соками; такую ярость жизни я ощущал в природе всего один раз: когда мы сошлись с Костей на почве общего интереса к женским гениталиям.
Левее кладбища — видный лишь, если высунуться из окна — над рекой выступал еще один обрыв, уменьшенная копия Волжского утес. Овеваемая всеми ветрами, там с середины шестидесятых годов – с 50-летнего юбилея октябрьского переворота – стояла циклопическая скульптурная группа. Фигуры, ее составляющие: рабочий в кожанке, матрос, перекрещенный пулеметной лентой, солдат в папахе и какой-то даун без головного убора, с «максимом» на колесном станке — были поистине ужасны. Видимые из окна поезда, подъезжающего к железнодорожному мосту, они считались символом нашего города, хотя угрожали смести всякого на своем пути. Монумент официально назывался «Памятником героям революции», при его открытии газеты писали о том, что фигуры простых людей символизируют всенародный порыв.
Сам народ дал памятнику едкое название «Без пяти семь», имев в виду порыв иного рода. На рубеже семидесятых ЦК КПСС начал очередную антиалкогольную кампанию и винные магазины стали закрываться ровно в семь; не успевших ворваться внутрь до часа «Ч» туда не пускали.
Площадка – голый, продуваемый ветрами сквер – у подножия монумента служил местом городских хепенингов.
В дни моего детства туда под утро стягивались для побоища толпы вчерашних школьников, охмелевших от выпускного вечера. Драки шли жестоко — школа на школу и все против всех — и с этим ничего не могли сделать ни учителя, ни милиция. Но в ночь моего выпуска все было тихо: проблему одним махом решил человек из ГОРОНО, постановивший аттестаты зрелости на прощальном балу лишь показывать, а выдавать на следующий день – только тем, кого не забрали в отделение и не увезли в больницу.
Впрочем, о деталях я знал понаслышке: свой выпускной вечер я отдал Белле Коблер и утром – накинув свой пиджак на ее плечи, оголенные белым платьем — пошел провожать домой. Спустя много лет факт меня поразил. Не тем, что я игнорировал однокашников: я никогда не оглядывался на тех, с кем вынужденно оказался рядом – а вниманием к девчонке, которая была мне безразлична. За всю жизнь я провожал домой только двух: Нэльку, ставшую женой, и Белку, исчезнувшую за горизонтом.
Бывали и казусы незубодробительного рода.
В одно прекрасное утро после чьего-то не менее прекрасного торжества на высоте метров тридцати блестела бутылка из-под шампанского, надетая на штык революционного солдата. Хотя сейчас я сомневаюсь, что бутылку удалось надеть, скорее всего, она была примотана проволокой, что усиливало бессмысленный подвиг смельчака. Бутылка исчезла через день; говорили, что ее снимали, подогнав в монументу желтый милицейский вертолет, каких в области имелось немало. Но хромой Василий Петрович авторитетно утверждал, что посторонний предмет, осквернявший символ Революции, расстрелял снайпер с крыши тридцать пятой школы, куда его пустил Розенблюм. С дальнего угла нашей крыши бутылку можно было расстрелять даже из пневматической винтовки, но физматкорпус тогда существовал лишь в проекте.
А летом и весной к памятнику – в рамках списка достопримечательностей города — приезжали свадьбы.
Ходили туда и мы с Нэлькой, выбравшись из черной «Волги» с золотыми кольцами-бубенцами на крыше. Визит официальной вежливости сначала утомил. Дорожку к монументу мостили плитками во времена, когда 19 часов были для советского народа роковыми, и я опасался, что моя невеста сломает каблуки туфель, которые Павел Петрович купил в магазине «Березка», хотя валютой не располагал. Но когда божьей – точнее, моей – помощью – мы дошли до края смотровой площадки, настроение улучшилось. Утес летел над рекой, веял теплый весенний ветер, жена была красивой, как никогда, а теща – желанной, как прежде.
Постояли мы там и пофотографировались всего минут десять; свадьбы шли потоком, на площади под Телецентром волновалась очередь из кортежей и свидетели в красных лентах едва не дрались за право протолкнуть вперед всех свою невесту.
Сегодня стоял теплый солнечный день, обычно в это время внизу кипел водоворот свадеб.
Как-то раз в разгар факультетского банкета доцент-геометр, ученик великого Нордена, поволжский немец Эрнст Гергардович Нейфельд – маленький и по-бетховенски всклокоченный — подошел к окну и сказал, что если на подоконнике установить станковый пулемет, то можно расстрелять половину города, не выходя с кафедры.

******************

Справочное бюро находилось в мрачной подворотне, дверь туда открывалась в стене под переходом из нового здание в старое.
Там было чисто, но железные ворота, куда тихо въехал фургон – тоже с зарешеченными окнами, только большой и серый – наводили на совсем нехорошие мысли.
В крошечной каморке без окон имелась амбразура с надписью «БЮРО ПРОПУСКОВ» на противоположной стене висели три нечистых телефонных аппарата.
Над ними белел большой лист со списком телефонов — комбинаций из четырех цифр с дефисом между парами. Какие-то мужчины и женщины, стертые до неразличимости черт, толпились по кругу: куда-то звонили, отходили в сторону, потом звонили опять и снова отходили — и это еще больше напоминало кошмарный сон, куда я — доктор наук, профессор и академический завсектором — попал по нелепой случайности.
Здесь невыносимо пахло тоской и тюрьмой, я сразу понял, что дозвониться никуда нельзя — да я и не знал, куда именно мне нужно звонить.
Единственный раз в жизни я нашел себя в такой растерянности, что не знал, что делать, пришел в отчаяние и руки мои опустились.
Я вышел из справочной и снова поднялся к сержанту, поскольку опять подумал, что жену все-таки могли уже выпустить.
Тот был не злодеем, а всего лишь дежурным исполнителем, по описанию сразу вспомнил Нэльку и сказал, что не может ничем помочь, не зная, куда ее провели, но назад она еще не возвращалась.
Поблагодарив его, я вышел на волю.
Разгорался день.
Из подворотни дома, соседнего со зданием УВД, несло мочой: во дворе находился единственный в городе общественный туалет, оставшийся бесплатным – жуткое строение, где не хватало лишь Дербака с разрисованным членом. Туда забегали по нужде любого рода случайные прохожие, приходили и специально из соседних кварталов. От туалета разило на полквартала, наверняка его богатая вонь достигала и милицейских кабинетов.
Я отошел, встал около проезда под переход. На меня покосился милиционер, который прохаживался с видом ответственного за впуск и выпуск фургонов с арестованными.
В хорошем костюме, белой рубашке и при галстуке, но с небритой физиономией, я наверняка казался подозрительным.
Но страж ворот ко мне не подошел; видимо, все-таки на бандита я еще не тянул.
Быстро становилось жарко.
В пиджаке мне сделалось некомфортно, но идти за угол к машине, чтобы оставить его там, я опасался, боясь пропустить Нэльку, и терпел.
Противоположная сторона улицы Ленина таяла в тени. На углу с бывшей Сталина возвышался главпочтамт – жуткая в гробовой помпезности постройка тридцатых годов — рядом с ним стояло длинное, ощерившееся окнами-бойницами здание АТС «22-24».
Над первым этажом там выступал балкон во всю длину фасада, под ним образовалось нечто вроде итальянской уличной галереи. Слепые окна были украшены работами местного фотографа – большими, цветными и очень яркими.
Я видел памятник «Без пяти семь», двойной автомобильный мост –куда менее выразительный, чем на картине у Бурзянцева – панорамы улиц города, единственного на тот момент проспекта, носящего имя Октября, дымные силуэты нефтехимзаводов, какие-то народные гуляния с флажками, не имеющие ко мне отношения.
Я стоял, физически ощущая спиной злобную громаду УВД, где сейчас немытые типы с серыми погонами допрашивали мою безвинную жену, смотрел через улицу на беззаботный вернисаж, и чувствовал, как во мне закипает холодная белая ненависть.
Причем вполне конкретная.
Я стоял и думал, что окажись тут сейчас фотограф, нащелкавший виды и хепенинги, которые пестрели в прохладной галерее – я взял бы его за шиворот, затащил туда и разбил его головой первую витрину. Потом вторую, третью, четвертую – пока не изничтожил бы все без остатка, но все равно не достиг нужной степени удовлетворения.
Этот фотожурналист не сделал мне ничего плохого – но и моя жена не сделала ничего противозаконного, и мне было все равно, на ком выместить злобу, от которой у меня уже плыло в глазах.
Время шло, в какой-то момент я сообразил, что меня нет в Институте и никто не знает, почему. Стоило позвонить в приемную директора и сообщить Тутые Гиниятовне, что меня сегодня не будет долго, возможно – не будет вообще. Наболтать что угодно, хоть придумать пожар в доме: причина не имела значения, завсекторами пользовались всеми благами свободы, информация требовалась лишь на тот случай, если меня станет искать кто-то по важному делу со стороны.
Можно было позвонить и Закиру Шайгарданову – ему вообще сказать все как есть, он отличался понятливой немногословностью.
Но эта сторона улицы была чистой, как совесть советского милиционера, телефонные будки – целых двенадцать штук – стояли на противоположной, у пристроя между почтамтом и АТС. Я подумал, что если пойду туда, то Нэльку увижу и перебегу обратно, но выйти из застенков и не увидеть в тот же миг родное лицо станет для нее продолжением шока.
И звонить я не пошел — решил, что Институт математики сегодня проживет без меня.
Время остановилось, я пропускал его через себя, не ощущая минут и часов.
Между лопаток у меня тек нехороший пот, мне было жарко и некомфортно от своей небритости, от того, что утром не успел принять душ. К тому же я не успел выпить кофе, не говоря о том, чтобы съесть бутерброд с сыром, у меня сосало под ложечкой и резало в желудке от нервного голода. И хотелось в туалет, но и туда я боялся отлучаться с поста.
Я стоял и стоял, как мальчишка-часовой из рассказа Пантелеева – только если того томила химера пионерской «чести», то я ждал свою единственную на свете жену.
Через час или два напряженного до звона в ушах ожидания я понял, что ненавижу весь белый свет.

***************
Дорога, по которой мы не спеша ехали куда-то к югу, пересекала небольшой городок – примерно такого же, как мой университетский.
Ожидая выезда на главную дорогу, у пересечения стоял желтый школьный автобус.
На левом борту краснел восьмиугольный знак «STOP». Неосведомленный мог принять его за рисунок эстетствующего наркомана, но я знал, что это — поворотная пластина, которой водитель перекрывает проезд, пока дети, болтая и жуя жвачку, перебегают на другую сторону улицы.
Несомненно, вокруг меня была Америка.
— А почему вы свою Эшли Гринберг отправили учиться в Нью-Йорк? В Вашингтоне нет подходящих учебных заведений, или она выбрала какую-то особенную специальность?
— Специальность у нее «3D-дизайнер». Сейчас модно и востребовано, но выучиться можно по Интернету. И заведения в Вашингтоне есть. Просто всему должно быть свое время.
— В каком смысле? – не понял я.
— В том, что человек в определенный период юности должен пожить на свободе, пока этого хочется. Чтобы потом нормально вести себя в своей взрослой жизни.
— Разумный подход, — согласился я. – Боюсь, в России до него никогда не дойдут.
Улыбнувшись, Иезавель мигнула поворотником, перестраиваясь через осевую линию, чтобы обогнать кабриолет «Эльдорадо», за которым волочились на бечевках, гремя и подпрыгивая, пустые жестянки из-под пива.
Америка была Америкой.
Была даже в том, что двойную сплошную позволялось пересекать при обгоне и развороте.
— Белка, прижмись, пожалуйста, к обочине и притормози, — сказал я, когда свадебный «Кадиллак» остался позади и мы вернулись на нашу полосу. – Где-нибудь, наверное, это можно?
— Можно, — Иезавель кивнула. – А ты что, созрел и хочешь наконец сесть за руль?
— Нет, — я не понимал себя, но остановиться не мог. – Я хочу тебя поцеловать.

********************

— Знаешь, Леша, — заговорила одноклассница, глядя, куда-то за дощатые дома квартала. – В семьдесят шестом году мама повезла меня поступать в Ленинград. Она думала, что если я как следует подготовлюсь, то никто не посмотрит на то, что я еврейка, and so on. Я готовилась и дома, мама считала, что ее уровень недостаточен, со мной занимался Гельфанд, он был скрупулезный, как old devil. В Ленинграде я продолжала заниматься. Чтобы мне никто не мешал, мама не дала поселиться в общежитии, мы жили у каких-то ее знакомых. Они уехали на лето в Сестрорецк, классический еврейский курорт, квартира освободилась, они нас пустили пожить. Это было далеко, на самом юге, район назывался какая-то там поляна, уже не помню, ходили два автобуса, от окраинной станции метро добирались часа полтора…
Иезавель замолчала.
Профиль ее казался мне родным.
Бейсболку она в машине не надевала, ежика своего больше не стеснялась.
А я смотрел на ее круглую голову с птичьим носом и знал о нынешнем состоянии все, о чем она не говорила. И сердце мое сжималось от сострадания, поскольку я слишком хорошо знал, что ее ждет в ближайшем обозримом будущем.
-…Помню только, что улица называлась «Отважных», дом был длинный, девятиэтажный, мы жили в крайнем подъезде на седьмом этаже. Во дворе под окнами был детский сад, за ним стоял такой же дом, дальше тоже дома, параллельная структура. А еще дальше было видно море. Финский залив, он казался выше того болота, на котором стоял квартал.
Белла закрыла глаза.
Видимо, она ушла в прошлое, которое наверняка виделось ей счастливым.
Во всяком случае, тогда у нее все оставалось впереди.
А у меня в тот момент уже кое-что было в реальности.
-…И вот я целыми днями занималась, как проклятая, мама меня кормила, еду покупала в центре, потому что там магазинов не было. Вечером уже голова была чугунная. И вот помню, стою вечером на кухне у окна…
Я вздохнул.
— Тебе смешно?
Черные блестящие глаза обернулись ко мне.
— Нет, Белка, не смешно.
Мне вдруг без всякой связи вспомнилась картинка из своей жизни – кажущейся сейчас космически далекой.
По какой-то причине мне понадобилось заехать к Нэльке на работу. Тянулась снежная зима, дороги города были занесены, парковочный карман около онкодиспансера, расчищенный лишь наполовину, оказался до предела забит машинами, на которых больные привезли родственников со всех окрестных деревень.
Я потянулся к «бардачку», достал белый пропуск с красной полосой – раздобытый с помощью начмеда Васильева – поставил себе под стекло и въехал на внутреннюю территорию. Как муж заведующей одним из важнейших отделений я имел право на привилегии и пользовался ими без зазрения совести.
Ходить по снегу, когда можно проехать на машине, я не любил, поэтому медленно подтянулся к черному выходу из корпуса. Через него заносили-выносили белье и припасы, выбирались на полузаконную прогулку ходячие больные, которых не выпускали в обсаженный рябинами дворик с другой стороны.
Уже почти подъехав, я увидел Нэльку.
Она стояла на крыльце и курила.
Из-под стеганого больничного бушлата, накинутого на плечи, высовывался белый халат; жена моя была статной и красивой, как никогда.
Но в длинных крепких пальцах ее, сжимавших тонкую сигарету, в твердом профиле, устремленном куда-то в никуда, звучала такая немая тоска, что у меня сдавило горло.
«Генезис» двигался бесшумно. Я остановился, тихо включил заднюю передачу и отполз назад, пока жена меня не заметила. И стоял до тех пор, пока Нэлька не ушла в отделение, выкурив две сигареты подряд.
Сейчас я представил себе Беллу точно так же, хотя она не курила.
В Америке, как я понял, курили только отбросы общества. В России, не пья и не куря, мог прожить лишь наследственный олигарх. Я, правда, еще только пил, но уже ощущал, что перипетии с директорством-проректорством побудят меня закурить на старости лет.
— Совсем не смешно, — повторил я.
— Так вот, стою вечером, небо чистое, а закат какой-то серый, в Ленинграде вообще все всегда серое и сырое. Но виден залив и далеко-далеко, как на Луне – корабль. Белый и ясно, что большой. Тогда не знала ничего, наверно, это был автомобильный паром из Швеции в Финляндию. Он, конечно, шел куда-то, но с такого расстояния казалось, что стоит на месте – почти на небе, над домом, который напротив…
Одноклассница замолчала.
Я думал о Нэльке.
О том, что она, конечно, тоскует обо мне – и никогда не узнает о том, в какой ситуации я думаю о ней сейчас.
А ситуация со стороны, конечно, выглядела почти гротесковой.
После всего, что пролетело за эти дни, Белле было трудно сидеть; я надеялся лишь на то, что она успеет прийти в себя за часы перелета до Вашингтона прежде, чем попадет к своему мужу, еврею с интернациональным именем Дэвид.
Я тоже, мягко говоря, находился не в самом лучшем состоянии, мне хотелось как-то побыстрее прочитать свои лекции и лечь у себя в квартирке.
-…И вот я стою и думаю, что на этом корабле сейчас плывут какие-то люди, веселятся, у них своя жизнь и им все равно, что мне надо поступать, сдать первый экзамен на «пятерку», иначе нельзя и все пропало…
— Я тебя понимаю, Белка, — сказал я. – Хотя сам в такой ситуации не был. У меня все получилось как-то само собой. Даже не заметил, как поступил. Но… могу представить, что ты тогда ощущала.
-…Теперь сама за океаном, живу нормально, гораздо лучше, чем могло мечтаться, но…
Она опять умолкла.
Я ощупью нашел ее руку.
-…Но ты знаешь, жизнь — как тот самый пароход. Казалось, стоит на месте, а оглянуться не успела – уже прошла.
Совершенно верно, Рита.
Женщины — это просто точки отсчета.
Хотя ботфорты у той стоили доцентскую зарплату.
А кнопка — она и есть галвное!
Светлана, еду к Вам.
Нет ничего лучше свежесваренных раков!

К тому же я умею их варить как никто.
Спасибо, дорогой Зеэв!
Так оно и было, дружище — 92й год…
Ну вот, пришел новый день.
Продолжаем городской пейзаж из «Высоты круга».
Этот герой — математик.
Человек рациональный, сдержанный, почти желчный.
Иной стиль, иной вид.
**************
Он поднялся. Злясь на себя. И все-таки шагнул к окну.
Снег унылого петербургского марта слежался на козырьке подъезда. И уже осел ноздреватой коркой. Сквозь нее проступали замшелые щербины бетона. Еще какие-то корявые обломки. Валяющийся с позапрошлой осени ботинок без подошвы… Внизу хлопнула дверь. Рощин непроизвольно вздрогнул. Надя быстро шла по периметру грязного двора.
Мимо ржавых инвалидских гаражей. Мимо рассыпавшейся мокрым мусором помойки. И огромной маслянистой лужи. Посреди которой копошились замурзанные детсадовские ребятишки. Мимо скамеек со сломанными спинками. Что выстроились вдоль почерневшего штакетника… Свернула на тропинку среди загаженных собаками кустов. И скрылась из виду за дальним углом.

***********
День прошел. Пролетел одним тяжким вздохом. И теперь тянулся к вечеру. Полумертвый от хлопот. Из последних сил.
Да неужели все впихнулось в сегодня? – думал Рощин, опустошенно разглядывая объявления на столбе у остановки. – Все в один день?.. Добыча билета. Комбинация из «эн» пальцев в канцелярии. Переговоры в Технологическом институте. Насчет замены его почасовых лекций… Да все уж теперь. Все. Осталось добраться до дома. Сбросить напряжение под душем. Расслабиться. Прилечь на часок. Потом заправиться кофе. И в путь. В путь…
Объявления трепетали под ветром. Стучали друг о друга закостенелыми от клея краями.

«Меняю… все удобства… лоджия… по договоренности.»

«Муж и жена снимут квартиру на длительный срок (прописка не нужна), предложившему варианты вознаграждение, порядок гарантируем.»

Интересно… А пустит кто-нибудь, если сразу сказать, что «порядка не гарантируем»?!

«Продаю щенков шотландского терьера внеплановой вязки»

«Срочно (в связи с отъездом) продается «Газ-31029»
в идеальном состоянии.»

Над разъяснением об отъезде было косо приписано. Вероятно, таким же праздным читателем:

«В Америку намылился.»

И добавлено нецензурное слово. Рощин блаженно хмыкнул. Сразу подумав о Соколове.
Обернувшись к дороге, он увидел автобус. Далеко, еще на площади. По привычке заранее угадал точку. Куда придется средняя дверь. И впрыгнул в салон. Там оказались даже свободные места. Рощин с наслаждением упал на сиденье. Вытянул гудящие ноги. И прикрыл глаза. В дверях еще шла толкотня. Люди ломились внутрь. Мешали друг другу. Застревали между поручней. А он был уже не здесь. И уж точно не с ними.
-…Здравствуйте, Александр Сергеевич!
Рощин вздрогнул. Рядом сидела девушка со светлыми волосами. Рассыпавшимися по черной кожаной куртке. И сияла непонятной радостной улыбкой.
— Добрый вечер, — удивленно ответил он.
Девушку он не узнал. Хотя лицо казалось знакомым. Особенно в профиль…
Рощин скосил взгляд, исподтишка рассматривая соседку.
Мягкие губы. Чуть вздернутый нос. Изгиб бровей… Несомненно, он ее видел. Более того. Видел много раз. И даже привычно. Но где? и когда?..
Он отвернулся к окну. Девушка могла заговорить. А как вступать в беседу, не имея понятия с кем? Остановки мелькали одна за другой. Рощин напряженно соображал. Хотя и сам не знал, зачем ему это.
В глазах еще держался мгновенно запечатленный профиль. Все тоньше становилась быстро тающая линия. И тем отчетливее пробивалась почти готовая догадка. Реальный человек был где-то поблизости. С именем и судьбой. Но след растворился. Рощин обернулся, чтоб дать памяти новый импульс. Девушки рядом не было. Она вышла незаметно. И теперь рядом сидела тощая женщина. Злая, со страдальчески наморщенным лбом.
А и бог с нею, — подумал он, гоня-таки прочь легкую досаду. – В памяти всплывет. Если действительно нужно. А не надо – так и не надо… «Газ-31029»… В Америку намылился… Вот ведь!

Вроде бы очень просто.
И в то же время… не находится иного слова — тоже простого — чем «зашло».
Особенно вот этот девичий виноград, изумительное растение…
Спасибо, Ольга!
Пытался нарисовать.
Спасибо, большое СПАСИБО, Елена!
Я тронут.

Отмечу также, что героиня, к которой относится эта главка — экзальтированная бывшая скрипачка, потому она и мыслит узорно, предложениями на целую страницу.

Остальные герои этого романа — другие.
У них и пейзажи другие.
Сегодня уже поздно, завтра запощу соответствующие фрагменты.
Жизнь, Елена — это тоска и есть.
А оптимист — это всего лишь мало информированный пессимист.
Спасибо, Елена.
И совершенно верно подметили: не получилось безысходности.
Еще 20 лет прожил, как воду слил.
Хотя неясно, нужно ли.
Совершенно верно, Елена.
Этого монстра в мои времена не было.
Я бы сказал, что по полубарочной безвкусице превзошел даже Тоновскую пошлятину Христа-Спасителя.
Уверен.
У жены когда-то была норковая шубка (правда, не белая) — ее только в межсезонье и можно было носить.
Реальной зимой тут в норке холодно.

При этом добавлю, что у жены (равно как и у героини) была машина с подогревом сидений, так что в ней в норке было комфортно.

Итальянский «пуховик» — на самом деле ерунда, макаронники не умеют делать теплых вещей.
Вот если бы у нее был пуховик хотя бы из ФинФлэра, то при хорошей машине и ее начальнической должности и служебной парковке прямо у проходной комбината можно было бы в нем всю зиму ходить.
Согласен.
Добавлю также, что Цоя просто не выношу.
Конъюнктурщина и однодневка.
Относительно фото…

Еще в 90-е годы мой сослуживец по кафедре матанализа Зиганур Фазуллин (сейчас декан матфака БГУ) говорил:

— С Витей опасно ссориться: в роман попадешь!

То же самое можно добавить про фото.
Рит, этот рассказ — точнее. ТВОЙ комментарий — побудил меня на некий миним-мастер-класс.

Во-первых, смысл рассказа.
Большинство читателей видит в нем центральным эпизод с секретаршей.
На самом деле он — лишь одно звено в цепочке.
А смысл — в понятии «красной кнопки», превращающей человека из «твари дрожащей» в вершителя судеб (чужих и своей).

Теперь о реальных источниках рассказа.

1. Все началось с той женщины в ботфортах, которую я увидел по дороге на работу в университет, о чем записал в дневнике.
Эмоции были слово-в-слово как тут у Вершинина, не вижу смысла повторяться.

2. «Красную кнопку» я попытался нажать однажды в Литинституте.
Не помню по какому предмету (кажется, по редактированию) преподаватель устроил некий «коллективный зачет». То есть мы сидели группой в аудитории, он задавал вопросы и по общему итогу обещал поставить (или не поставить) всем вместе.
И вот я сижу в этой аудитории.
Рядом Аня Дубчак-Данилова, Виталий Сеньков (фамилия вошла в рассказ), покойники Юрка Обжелян И Витек Белый, вечно придуривающийся Вовка Дорошев, сволочь Меркулов, Бухалкин — безмозглый член на ножах, еще кто-то.
И вот я взял и подумал:

— Как вы мне надоели, гондурасы! Никакого толку мне гот вас нет, только насмешки. Так вот я вам сейчас покажу небо в алмазах. Утоплю всех вас разом. Вместе с собой, ясное дело, но мне-то любой зачет просто так сдать легче, чем вас по матери послать, а вы у меня за этим зачетом побегаете!

Взял и сказал полную чушь.
Но перестарался: преподаватель не поверил, решил, что я типа пошутил, зачет всем поставил.
Утопить своих сокурсников мне не удалось.
Хотя хотелось жутко.

3. Фенольная катастрофа в уфе.
Она пошла как выход из фабульного конфликта.
Иррациональный, но сильный.

Вот так родился этот рассказ.

**************
В заключение скажу, что однажды мне своих коллег все-таки удалось утопить скопом!
Хоть и без «красной кнопки».

Довелось мне как-то работать в «академии ВЭГУ» — www.vegu.ru/ — хламной шарашкиной конторе, где кафедрой информатики и управления заведовал биолог, директором института был «профессор» без степени и пр.
Отстойная помойка.
Владелец был мерзавцем, рабовладельцем — обычным негодяем, как и все российские бизнесмены.
Ставка доцента составляла 7 тысяч рублей, но при том постоянно говорили, что «вот будет работать как следует, проявите себя — и получите огромные надбавки».

И вот однажды придумали очередной лживый фокус: обещали приплачивать за индекс цитирования по Яндексу — типа кто известен в научном мире, тот молодец и пр.
Поставили границу (условно говорю, не помню уже сейчас): у кого этот индекс окажется 30 и выше, то пойдет надбавка, причем прогрессивная.
Собрали данные.
И что оказалось?
У всех сотрудников (тоже условно) этот индекс в пределах 15-20, а у меня — 1500.
(Потому что Яндексу пофигу, где фигурирует фамилия: в «научных» статьях, где автор платит по тысяче за каждую страницу, или в литературных произведениях, которые у меня читают за деньги).

Все накрылось медным тазом, из-за меня никому ничего не приплатили.

Я чувствовал глубокое удовлетворение.
Есть, Рита, и еще какой.
Выше и правее — общежитие №5 БГУ.
Клоака, вертеп разврата, место действия «Семерки» и «Комнаты №11».

А между наследным домом и общежитием стоял небольшой каменный дом (мой наследный был деревянный, с французскими окнами в сад), который в те годы служил филиальным помещением какого-то техникума.
Во времена она — когда на двери моего дома висела медная табличка «Докторъ Иванъ Ивановичъ Воронцовъ» (мой прадед по отцу) — в каменном жила семья богатого немца Лакмана.
Его правнучка Ирина Лакман в 90-е была моей студенткой, мне очень нравилась и дала фамилию Лидии из «Медового месяца».
И дальше.
Опять Петербург — тогда еще Ленинград.
«Высота круга».

*************
Густой вечерний ультрамарин ложился жирными, быстро расползающимися и теряющими форму мазками, дрожал еле слышными отголосками глубоких басов в темных изломах фасадов, тек по сыроватым тротуарам и мостовым и, пенясь незримо, поднимался вверх – от асфальта к наполовину вросшим гранитным тумбам у старых ворот, к грубой каменной кладке цоколей, к пыльным оштукатуренным стенам, неровно пробитым квадратам окон и ржавым карнизам крыш, кочковатым дымоходам и частоколу антенн – наполнял собою город до самых его краев. Пологая дуга Поцелуева моста сумеречно отблескивала в неосязаемом полусвете, точно шерстяная спинка черного кота, сладко выгнувшегося на теплом бархате синей скатерти.
Кот на скатерти? – Надя усмехнулась, передернув плечами, и зачем-то свернула с набережной на мост.
Настил загудел, глухо отзываясь старческим кашлем на каждый ее шаг. Внизу, за кружевной оторочкой чугунных перил – а ведь точно, они в самом деле напоминали кружево, затейливое полукруглое кружево, нашитое на груди черной комбинации! – за хрустящей кружевной оторочкой тревожно волновалась чернильная Мойка, до срока обнажившаяся нынче из-подо льда. Надя остановилась на середине моста, на самой вершине кошачьей спинки, и оперлась на перила, завороженная маслянистым блеском волн.
Вот так бы сейчас вдохнуть побольше воздуха, закрыть глаза, раскинуть руки, и… Вода обожжет, не сразу приняв в свое лоно, а потом смягчится, обнимет, прохватит ласково все тело сквозь тянущие вниз наслоения одежд – и станет тепло-тепло и хорошо-хорошо, как в детстве, когда вдруг неслышно подкрадется необременительная болезнь вроде легкой простуды, и можно будет опять стать маленькой и несчастной, и все примутся ласково суетиться вокруг: папа принесет на цыпочках густой чай с малиной, бабушка украдкой от мамы плеснет в чашку изумительно обжигающего коньяка, а мама примется кормить разными вкусными вещами, и уложит в постель, слегка еще прохладную и манящую своей белой нетронутой чистотой.
И будет гореть на стене милое бра с немножко отбитым, но все равно чудесным старинным розовым абажуром, по которому, перемежаясь листьями и узорами, бегут друг за другом тонкие обнаженные богини; и расходящийся круг света неслышно потечет по стене, сначала прикинувшись зеленым с тускло серебряными прожилками на обоях – потом станет желтовато-белым, поспешно проскальзывая снежные складки свежего пододеяльника с краснеющим на углу ее личным вензелем «НиО», — потом, неожиданно мягким кошачьим движением спрыгнув с обрыва кровати, дрожащим разноцветьем расплещется по ковру, захватит теплый краешек тапочек, обшитых пушистой полоской заячьего меха… И можно будет лежать сколь угодно долго, хоть целую вечность, под призрачным пологом этого света, который невидимой, но очень крепкой стеной защитит ее от всех бед – и отступит на время школа, потеряет зловещую силу контрольная по математике, и даже коньки со скрипкой дадут отдохнуть от себя – ей разрешится ничего не делать и позволится просто нежиться сладким покоем болезни. Будет уютно-уютно в мягком гнездышке постели, и дымящаяся чашка с чаем, сдобренным – мама не ведает, но ее-то, Надю, не проведешь! – чудесным бабушкиным коньяком, который лучше всех таблеток, микстур и прочей медицинской гадости спасает от любых болезней, стоит у изголовья на стуле, протяни руку – достанешь; и мама присядет рядом, отложив свои тетрадки, и можно будет ее попросить читать из «Онегина», как всегда в таком случае, раскрыв старый том наугад. Ну, например, вот это:

«…Смеркалось; на столе блистая
Шипел вечерний самовар,
Китайский чайник нагревая;
Под ним клубился легкий пар.
Разлитый Ольгиной рукою,
По чашкам темною струею
Уже душистый чай бежал…»

Стоит только зажмуриться и раскинуть руки – и ласково теплая Мойка понесет далеко-далеко, тихо струясь между темного гранита набережной, потом у Исаакиевской площади надолго опустится стометровый мрак Синего моста, через несколько кварталов ударит сверху веселый гомон Невского – а затем волна скользнет под спокойный и величавый Певческий мост, задумчиво пронесет мимо Александра Сергеевича, обещая скорую встречу там, потом мелькнет слева арка, ведущая в Лебяжью канавку и пронесется мятущийся призрак Лизы, тут же скроется за зеленой тенью Эрмитажного театра; слившись воедино с еще одним мертвым – темным каналом Грибоедова – минует весеннюю прелую голизну Александровского сада, после которого покажется над мальтийской башней Инженерного замка, привстав во весь рост, задушенный император Павел – но тут же, гоня прочь его жуткий взор, ударит блеском праздничного гладкого камня парадная ваза Летнего сада, и вода бросит на широкий простор Фонтанки и, обогнув сверкающую золотом решетку, вынесет наконец на вольный простор Большой Невы. – и закружит там, не зная, куда нести дальше. И рыбаки совхоза «Невский», которые тянут сети с корюшкой на разливе между Кронверком и стрелкой Васильевского острова, прямо перед окнами Эрмитажа – эти рыбаки, втащив на борт тяжкое и податливое тело, никогда не узнают, что успокоилась она за километры отсюда: прыгнула с Поцелуева моста.
С Поцелуева… Надя горько усмехнулась, ощутив даже сквозь перчатку ледяное прикосновение вечернего чугуна. А ведь когда-то – тысячу тысяч лет назад, когда Саша был еще не растущим математическим гением, без трех минут самым молодым доктором наук в институте, известному всему миру А-Эс Рощиным, а просто Сашей, ее Сашей, Сашенькой, Сашурой – когда они каждую неделю бывали в Филармонии и еще не казались несбыточностью походы в театр, они часто перед началом спектаклей бродили здесь, вдоль сплетенья каналов и оград Новой Голландии, а потом обязательно поднимались на Поцелуев мост и именно тут, посередине дрожащей кошачьей спинки, он целовал ее в губы, называя это «подтверждением исторически сложившегося названия памятника архитектуры Петербурга».

«Она утопилась на Поцелуевом мосту…»
Спасибо, Елена.
На самом деле это даже не самому городу на Неве, а как-то сложнее…

А.К. — Анна К-а, моя любовь №7, моя преподавательница на матмехе.
Она по сути открыла мне город. Это был 79 год, т.е. я был на 3-м курсе, слегка привык учиться в чужом городе и стал радоваться ему а не только тосковать по своему покинутому.
Аня была замужем, у меня не было условий — мы целыми днями гуляли по городу, ходили по 10-15 км (однажды, например, поехав вместе с занятий в Петергофе (новый матмех был уже там), от Балтийского вокзала дошли пешком до Дворцовой площади, а потом еще оттуда к ближайшему метро «Гостиный двор». Именно с Аней связаны лучшие места Ленинграда.
Первые 4 строфы написаны как раз в 79 году и посвящены именно ей.

Н.Г. — Наталья Г-а, моя 1я жена.
С ней Ленинград был уже полностью нашим.
В 99-м году о том вспомнил и дописал последние 2 строфы.
Спасибо, Рита!
Вершинин — как и все мои герои — амбивалентен.
Что он сделает за финальной точкой — вообще непонятно.
Возможно, все-таки включит насос и отравит Уфу фенолом (мысль пришла в голову при воспоминании о том, как было отравлен водопровод в 86 или 87 году).
А толчок к написанию дал реальный эпизод.
О том — запись в моем дневнике.

***********
17 апреля 1992 г.
Видел на Гафури женщину. Кожаная куртка, короткая юбка, колготки цвета загорелого тела. Черные сапоги выше колен. Вся — как из «NR».
**********
Дальше все сложилось.
Женщину видел вот тут. (Насчет Гафури ошибся, по той улице никогда не ходил пешком.)

Сейчас на этом месте какое-то административное здание.
Тогда там еще стоял наследный дом Барыкиных-Воронцовых, в котором когда-то родился мой несчастный отец, но в 92 году дом был уже отдан под похоронное бюро и магазин гробов.