Песня про попугая
Утро выходного дня. Наша группа, где-то чуть больше 30 человек разных возрастов и профессий, взобралась на высокие стулья одного из пивных баров в центре Тель-Авива.
Стулья и высокие стойки стоят прямо на улице, народу в баре ещё нет, а нам очень вольготно слушать нашего гида, не стоя тесной толпой возле него, внимая каждому слову, а усевшись посреди улицы, радуясь внезапному комфорту, прекрасной тёплой зимней погоде и потрясающей информации, которую наш гид Цафрир выплёскивает огромными дозами в наши переполненные и всклокоченные мозги.
Мы пропускаем через себя сегодня "тель-авивский" период жизни Абраама Хальфи — израильского актёра, поэта и переводчика.
Семья коммивояжёра и торговца мануфактурой Хальфи, отца нашего героя, проживала тогда не в самом комфортном месте для еврея — в украинском городишке Умань. Погромщики пришли ранним утром, когда их, естественно, никто не ждал.
Отделили мужчин и подростков и выстроили их одного за другим по росту. Женщины и малые дети стали безмолвными свидетелями этого действа. Дело в том, что у погромщиков был приказ от их руководства: топоры и другое холодное оружие в ход не пускать, а только расстреливать. У погромщиков было одна винтовка и три пули в ней.
Старший принял решение: выстроить виновных в том, что они евреи, по росту и выстрелить первый раз. Если пуля пройдёт через двоих (а то и через троих - в смелых мечтах погромщика), то он сэкономит патроны и сумеет убить всех семерых.
Абраам стоял первым, как самый младший и самый маленький по росту. Главный погромщик скомандовал:
- Целься!
Мужик с винтовкой прицелился и ждал команды "Пли!"
Но тут отец мальчика, который стоял последним, с криком ринулся вперёд и стал впереди сына, заслоняя его собой. Мужик поморщился с досадой: "И чего это они все вдруг заорали?"
Прицелился во второй раз. Но тут ему в колени упала Анна, домработница в этой богатой еврейской семье:
— Мужик, слышишь, мужик, не стреляй! Хорошие они люди, тихие. От них — лишь добро. Я у них больше десяти лет по найму, слова грубого не слышала. Не стреляй, мужик, Христом богом молю!
Целится третий раз мужик не стал. Погромщики угрюмо уходили. Анна лежала на полу, сотрясаясь в рыданиях от пережитого волнения. Арбаам и вся его семья оставалась в живых.
Я рыдала в три ручья! Рассказ бурлил в моём сердце… Слёзы застилали глаза.
А голос Цафрира продолжал:
— И вот тогда Абраам начал сомневаться во всём: "Да, его бог и их Анна сотворили чудо — оставили его в живых. Но почему бог допустил этот погром, и все другие погромы? И велик ли человек или жалок? И веровать ли ему, мальчишке, в своего сурового бога либо верить в Анну, Марию, матерь божью — заступницу, что защитила его сегодня?"
Так и пронесёт он с собой по жизни эти вопросы и тишину свою, и скромность раздумчивую и неимоверную — через всю жизнь. И смеяться будет над собой, и плакать, как грустный шут, и как мать его сумасшедшая, пока не заберут её в приют для душевнобольных уже в Тель-Авиве...
Мы бродим по центральным улицам старого Тель-Авива, стоим перед домом, где проживала, до сих пор до конца выясненная и не обнародованная, долгая и платоническая любовь актёра и поэта.
А вот здесь он служил театру. Всю жизнь. Главная роль его — Акакий Акакиевич, "маленький человек" из "Шинели" Гоголя. Хальфи с трудом разыскал пьесу Гоголя, с трудом нашёл переводчика, перевёл вместе с ним на иврит, сделал спектакль, который утвердили, и вышел на сцену в этой своей главной роли — смотреть в зал глазами, полными слёз, глазами "маленького" униженного человека.
Он так никогда и не завёл семью, "чтобы не плодить несчастных, подобных себе". Никто не знал, где он живёт, хотя жизнь всей тель-авивской богемы всегда проходила громко, у всех на виду.
Цафрир, наш экскурсовод провёл долгие месяцы в архивах, чтобы представить нам сейчас эту жизнь в мельчайших подробностях. Хотя всё равно многое остаётся в тени.
Хальфи, талантливейший поэт Хальфи, весь огромный свой литературный талант "уменьшал в точку", чтобы не быть уязвлённым миром! Скромность на грани аскетизма. Скрытность на грани затворничества:
— Как жаль, что у евреев нет монастырей! Я бы ушёл туда жить!
Однажды ему выделили малюсенькую квартирку, так как он всегда жил в съёмных. Тут кто-то из актёров с семьёй и детьми стал сетовать, что он тоже всю жизнь — без своего жилья.
— Бери, бери, — обрадованно закричал Хальфи, — вот же есть жильё! — и сунул в руку изумлённого товарища ключи.
Стою в крошечном дворике — обшарпанном, неопрятном. Здесь было его последнее жильё. Здесь он написал свою " Песню про попугая".
"Шир аль туки Йоси" ("Песня про попугая Йоси")
Куплю попугая, звать его Йоси.
И втайне от всех вот что я прошептал:
Горьким вином
Из души моей гроздьев
Тоска о былом
Струится в бокал.
Ну так знай, птица Йоси,
Ты слаб, как ребенок,
И ждет тебя тихая смерть,
Только смерть.
И тогда я, с сердцем стесненным,
Стенам прошепчу: "Йоси нет, Йоси нет".
И вернется твой прах из клетки в отчизну,
Из белой из клетки — в желто-пыльный удел.
Одинок, без подруги, не ведая жизни,
Чтоб такой, как ты, любить не посмел.
О нет, Йоси, нет, полюбить ты не можешь,
Такие, как ты, щебетать рождены
Поэту, чье сердце гнев и ярость гложут;
Других же сердца холодны и грешны.
Такие, как ты, для них просто шалость,
Которой легко позабавить дитя.
Болтай, попугайчик,
Утешь меня малость.
Душа моя пуста...
(перевод Марины Яновской)
Из его немногочисленных друзей можно упомянуть поэта Авраама Шлёнского — шумного, блестящего баловня судьбы! Такие противоположности, по определению, притягиваются. Вот здесь, на этом балконе, по свидетельству любимой племянницы, поэтессы Рахель Хальфи, они сидели на балконе и часами молчали. Говорить с человеком — несложно, для долгого молчания нужна особенная, "интимная" духовная связь…
Когда мы ехали сегодня в Тель-Авив на экскурсию "по следам Хальфи", которая называется "Песня про попугая Йоси", муж рассказывал мне местные легенды о поэте: как он был одинок и как всю жизнь хранил верность памяти о своей матери.
Когда её забирали санитары, она сняла со своего плеча чёрную накидку-плащ. Сказала:
— Сиди и жди меня здесь!
Он выходил играть на сцену всегда в этой накидке, она была неизменным атрибутом его костюма и реквизита. В ней он играл "Шинель", "маленький человек"... Об этой стороне жизни поэта Цафрир почему-то не рассказал, может быть потому, что весь город и так об этом знает.
Смотрю на чудесную фотографию грустного клоуна, "Чарли Чаплина" тель-авивского. Он взлетает над сценой в каком-то немыслимо-высоком прыжке, в акробатическом трюке! А ведь ему здесь за семьдесят. Прекрасная физическая форма и измученное изношенное сердце.
Он умер в больнице после успешного излечения от воспаления лёгких. У него просто произошёл разрыв сердечной мышцы. У него просто разорвалось сердце.
Весь этот рассказ о Хальфи так бы и остался блуждать во мне, подступая к горлу, так бы и стоял слезами в глазах, если бы не написались стихи. А так — обычное дело: пишешь стихи, и напряжение спадает, ты будто бы отдаёшь бумаге излишнюю эмоциональность.
Старый дом с некрашеными стенами,
на балконе — тряпка и совок.
Жил поэт неслышно и растерянно,
божий дар взвалив на позвонок.
Божий дар тяжёл. Подросток щупленький
из местечка выбыл в добрый час,
где погрома пьяные преступники
пули не имели про запас.
Там кричала Анна, и калачиком
страх катился в тёмный закуток.
Там глядел на мир с еврейским мальчиком
безразличный и суровый бог.
Будут строки чистыми и краткими.
В Тель-Авив отправится поэт.
Вспыхнет над заветными тетрадками
непонятный синеватый свет...
Но всегда, большие (нет, огромные!):
жизнь, любовь, талант, земля, вода, –
будут в нём сжиматься в точку тёмную
страха, что хранил в себе всегда.
Тёмный плащ от мамы — чёрным лебедем,
под крылом — наивные грехи...
И однажды сердце бьётся вдребезги,
чтоб закончить точкою стихи.
Прочли стихотворение или рассказ???
Поставьте оценку произведению и напишите комментарий.