Редакционный портфель выпуск № 17. Дмитрий Кочетков
Мой май пролетел в работах и заботах и, когда подошла пора готовить к выходу восемнадцатый выпуск нашего «Редакционного портфеля», готовых к опубликованию материалов в оном я не обнаружил. Бывает… К счастью, в виртуальном портфеле достаточно контактов замечательных поэтов. С некоторыми знаком лично. Написал Дмитрию Кочеткову из Каменск-Уральска, одному из самых интересных авторов нашего Литературного клуба, он сразу откликнулся, и уже к вечеру в моей почте были и подборка стихов, и все необходимые для рубрики материалы. Спасибо, Дмитрий, за поддержку и за оперативность!
Перед читателями нашей страницы у меня одно преимущество – я читаю материал первым. Сел вечером к компьютеру, раскрыл текст, прочёл про себя первые восемь строк, потом вдруг остановился, вернулся к началу и стал читать стихи вслух, вполголоса, без остановки до самого последнего, до знакомого мне и многим нашим читателям, стихотворения «Когда мы посидим…».
И так светло и хорошо на душе сделалось, что словами не передашь… Слова, простите за тавтологию, я лучше передам автору –- Дмитрию Кочеткову.
«Нечто обо мне и кое-что ещё
Иногда меня просят прикрепить к подборке моих сочинений автобиографию – обычно я не отказываю, прикрепляю… А потом её правит редактор, и жизнь получается абсолютно не моя! Такое было, по-моему, два или три раза, и однажды, специально для таких редакторов, я сочинил себе фейковое жизнеописание, в котором на 99 % всё не так, как было на самом деле. Полностью этот фундаментальный труд приводить не буду, только отрывок…
Кочетков Дмитрий Михайлович. Прозаик, поэт, драматург, пародист, сценарист, артист, ди-джей, контролёр, сторож, уборщица, посудомойка. Родился 5 апреля 1964 года – по другим данным 16 октября 1966 года. Возможно, такое разночтение в датах объясняется тем, что новорожденному ребёнку на протяжении первых двух лет жизни несколько раз меняли имя – видимо, родственники никак не могли определиться, какое из них ему больше подходит. Первоначально он был зарегистрирован в ЗАГСе как Авессалом Арутюнович Мирзоян, затем как Иван Аркадьевич Голендухин, потом его почему-то переименовали в Анастасию Генриховну Ставскую, и только потом он обрёл своё нынешнее имя. Однако душевная травма, нанесённая ребёнку в младенческом возрасте, не прошла бесследно, и впоследствии Дмитрий Михайлович не раз примерял на себя чужие имена…
…Теперь я уже так не шучу. Эта шуточка была в стиле 90-х, когда я писал как раз много юмористического и сатирического. Интернета тогда почти не было, меня публиковали всевозможные журналы и газеты. Потом надоело, я увлёкся театром и стал пробовать себя в драматургии. Почему-то, в основном, в детской – взрослых пьес у меня по пальцам можно сосчитать, а детских – уж и сам не знаю сколько.
Поэзия – она всегда была для меня способом сказать что-то, что по-другому донести не получается. Если получается – я не буду писать стихов, лучше прозой скажу. Но есть и другая причина для рифмования – творческий азарт! «А слабо тебе про верблюда сочинить?» – говорит мне один из моих товарищей. И я сочиняю:
Я – немой корабль пустыни,
наплевавший, как владыка,
на тщедушных бедуинов,
что молились у арыка.
Нажевавшись саксаула,
распинав варанов вздорных,
я к тебе иду, сутулясь,
средь подобных, одногорбых…
Дальше там ещё куча душераздирающих строк про неразделённую верблюжью любовь, не стоит их здесь приводить.
К чему это я? Мой взгляд на окружающий мир всегда был критичен, а нормальным зеркалам я предпочитаю кривые: они выпуклее и, по-моему, правдивее. В наше восторженное время это не всем нравится, о существовании кривых зеркал самоиронии многие просто забыли.
В предлагаемой подборке стихов перемешано всё – веселье и грусть, радость и боль, серьёзность и ирония, шампунь и кондиционер… О, нет! Прошу прощения, кажется, опять скривилось моё зеркало!»
А теперь главное – стихи!
Дмитрий Кочетков, г. Каменск-Уральский
* * *
В поздний час, когда теней сторóнится
Всяк, в ком робок свет, кто духом слаб,
ниспошли мне, Господи, бессонницу
скрипом-всхлипом лип и кваком жаб.
Чтоб в бездонной чаще гулким выстрелом
грохнул выпий визг иль совий ух.
Чтоб слова, что днём звучали выспренно,
стали вдруг ничтожней мелких мух.
Чтоб звонком в истерике забрякало
утро в паутинной тишине.
Чтобы, как вдова, душа заплакала
по всему, что умерло во мне.
* * *
Не стану спорить с афоризмом пошлым,
простым, как маслом книзу бутерброд:
что женщина, мол, интересна прошлым,
мужчина же – совсем наоборот.
Наверное, мне стоит повиниться,
что часто суечусь и тороплюсь,
что женщин многотомные страницы
почитываю всуе и томлюсь.
В них есть и доброй классики мотивы,
и фэнтези, и мистики налёт.
Разгадываю их, как детективы,
и сам в их попадаю переплёт.
И вряд ли доберусь я до развязки:
у них всегда – лишь предпоследний акт.
…А сам-то я – не принц и не из сказки.
Я – интересен будущим?
Не факт!
.
Она
Она жила почти восторженно,
она была, возможно, глупая.
От всех прилично отгорожена
и неприлично всем доступная.
Не добивалась отпущения
грехов, давно сплетённых в кружево.
Она хотела восхищения,
она его вполне заслуживала.
Балдела от коктейлей смешанных,
она любила эти прелести,
она хотела денег бешеных,
чтобы потом в огне сгорели все.
Её поклонники, каналии, –
юнцы, и каждый дурью маялся.
Ей предлагали вакханалии,
а ей бы Кафку, ей бы Маркеса.
На людях звали её Машенькой,
а за глаза – вульгарной клушею.
Её считали бабы страшненькой,
она себя считала лучшею.
В ней было слишком много дерзкого,
в дома приличные не вхожая,
на странных женщин Достоевского
своим безумием похожая.
Она была почти юродивой,
хоть продавалась, да не куплена,
пресытилась любовью вроде бы,
но постоянно недолюблена.
Она жила почти восторженно,
она была, возможно, глупая.
От всех прилично отгорожена
и неприлично всем доступная.
.
Чудо
Пришёл домой, ночь отблажив,
навстречу – Люда:
«Какое чудо, что ты жив!
Какое чудо!
Ты весь замёрз, ты весь продрог…» –
мне прошептала
и башмаки с усталых ног
сняла устало.
А я своих не помню дел:
пришёл – откуда?
Но чайник в кухне просвистел:
какое чудо!
И вот уже я ем блины
под песни Бьянки…
А я ведь даже не с войны –
я просто с пьянки.
Видок, понятно, препаршив,
но рада Люда:
«Какое чудо, что ты жив,
какое чудо!»
И только вскользь про то, что дочь
такая шлюшка…
И что намокла в эту ночь
у нас подушка.
Я, братцы, завтра брошу пить,
я гадом буду,
ну как мне Люду не любить
за это чудо?
Да сколько ж можно, ё-моё,
на те же грабли?
Вот только выпью за неё,
и впредь – ни капли!
У меня…
(PartII)
У меня не живут цветы…
(Н.Гумилёв)
У меня без тебя не живут ни фиалки, ни кошки,
дохнут рыбки, а рукопись, даже намокнув, горит.
У тебя без меня камень самый простой на ладошке
так сверкает, так дышит, что кажется – заговорит.
Ты выходишь из дома – над миром танцуют стрекозы,
льнут к ногам одуванчики, ветер целует лицо.
Я – брожу только там, где в дожде растворяются слёзы,
где свинцовые тучи теснее сжимают кольцо.
Мне бы слово сказать, мне бы рифму придумать да крикнуть…
Но стихи всё глупее, и в горле проклятый комок.
Как свеча без огня, без меня ты сумела привыкнуть –
и живёшь, и не таешь… Я тоже хотел, да не смог.
У тебя сто деревьев, сто птиц, пролетающих мимо,
сто дорог, сто причин, чтоб не рвать полевые цветы…
У меня – ничего: ни дороги, ни дома, ни дыма.
Я свободен от этих вещей. У меня – только ты.
Счастье
Представь: были дядьки большими
и ездили на «москвичах»…
Представь: были кошки чужими,
и улицы все в кумачах…
Представь: в коммунальной квартире
где спрячешься, чтоб пореветь?..
А в кукольном Танькином мире
уснул на кушетке медведь.
Она его как бы помыла –
на нём из салфетки чалма, –
и кашей его накормила,
и съела остатки сама.
Представь: я тогда был белёсым,
от ссадины ныла нога…
«Ревел?» – Я в ответ шмыгнул носом. –
«Опять, что ли, отчим?» – «Ага…» –
«А я новый фантик достала,
меня угостил дядя Глеб!» –
«Тебя угостил – мне попало
за то, что крошил кошке хлеб…» –
«А кошка откуда?» – «Чужая…»
И Танька, пропев «у-лю-лю»,
задумалась, воображая,
как я эту кошку кормлю.
…Представь, как мяукали кошки,
довольные жизнью сполна,
и в каждом немытом окошке
уже ощущалась весна!
Обидно быть грустным весною.
Умывшись, просохнув от слёз,
на Танькино Марта Восьмое
я тоже ей фантик принёс.
Звучали фокстроты в эфире,
пел Отс на втором этаже…
А в кукольном Танькином мире
всё съедено счастье уже...
Когда-нибудь в синее небо
посмотрят не наши глаза,
и кто-то, страшней дяди Глеба,
захочет не нас наказать.
А в марте – на окнах гераньки,
и занавес с солнышка снят...
Представь: где-то там ходят таньки,
обёртки от счастья хранят...
.
Люська
Соседи ссорятся, на кухне бьют посуду,
распсиховалась Люська, Васькина жена:
мол, я четвёртого рожать тебе не буду.
А Васька в крик: куда, мол, катится страна!
Страна катилась от Европы до Китая,
но что ни год – опять напасти на страну:
то спички кончились, то бабы не рожают,
а если рóдят – провожают на войну.
И Васька, было, лес валил и делал спички,
строгал по-тихому – тот метод был не нов.
Но на судьбу не обижался – по привычке,
строгал, на волю выйдя, Люське пацанов.
А Люська подлая своё опять стрекочет:
да, залетела, в этом нет её вины,
но вот рожать она четвертого не хочет –
ни для себя, ни для него, ни для страны!
И Васька мне плеснул в стакан настойки горькой,
без тоста выпил свой и, голову склоня:
Спросил: «А кто моею пользовался койкой,
покуда я… покуда не было меня?»
А я ему: «Да чтоб мне, гаду, подавиться
головкой луковой и плавленным сырком,
в одну постель с чужою бабою ложиться –
да никогда, ваще не помню о таком!»
Окурок в пепельницу черную вминая,
минуты две грустил Василий в тишине…
Потом сказал: «Зарежу, ежели узнаю,
обоих враз… хотя и нравишься ты мне!»
Я верю Ваське, он калач по жизни тёртый,
за поножовщину три срока отмотал.
Но ненавидит он облавы и аборты.
И я поддакивал, я тоже так считал.
Он застонал: «Я не могу топить котёнка,
зарезать курицу и хряка заколоть!
А тут – ребёнка мать… Ну, ладно, не ребёнка,
но всё равно свою родную кровь и плоть!»
Потом достал со шкафа старую гитару
и подал в руки мне её колками вниз.
Сказал: «За что тебя люблю, мой кореш старый, –
умеешь петь про нашу гребаную жись!»
И я запел ему про то, как убывает
последний срок последним поездом в тайгу,
про мужиков, тех, что курей не убивают,
но перережут глотку другу и врагу.
Пел про страну ему, с которой уезжают,
но строят БАМ и поднимают целину,
про то, что спичек нет и бабы не рожают,
а если рóдят – провожают на войну.
Я пел ему про заплутавшую Россию,
что непонятна чужеземцам вдалеке…
А Люська… Люська в кадке тесто замесила
и втихаря платком водила по щеке.
.
Псы
По следу, за версту от доезжачих,
догнать, порвать затравленную дичь,
кусать своих и добивать лежачих –
опричь псарей, опричников опричь, –
чтобы потом в загоне, как на суку,
визжа, бросаться брюхом на луну,
чтоб постигать собачью жизнь-науку,
чтоб полюбить охоту и войну...
Мы так живём – грозим чужому стаду,
чужим гробам, героям, их гербам:
поймать, сожрать – и получить награду –
удар дубовой палкой по зубам.
Мы в персть уйдём, мы созданы из персти,
да только всяк надеется: рвану,
порву ремень, блох выкушу из шерсти,
достану эту гадину – луну!
И вот тогда – последняя охота,
последний зверь – хорёк он или лось.
Нам место в своре правильной нашлось.
Щенки, гордитесь,
это будет что-то!
.
Хома Брут
Я круг не чертил,
просто спрятался в выем
в стене.
Не погиб я.
А вы и не знали?
В финале вампиры послали за Вием,
в финале –
и веки ему приподняли.
И он сокрушил всё, что было возможно:
и бога, и чёрта,
дворцы и руины,
прекрасные лики
и гнусные рожи,
и панночку вместе с её домовиной.
Когда же я выполз из грязных завалов,
когда раскидал обожжённые ставни,
ко мне из земли,
из могил,
из подвалов
полезли они
и присели на камни.
«Спаси нас, Хома,
мы хотели как лучше,
но в рай нет пути, мы греховны навеки.
Пока он, поганый, весь мир не порушил,
догнать надо Вия,
закрыть ему веки!»
Я кое-как встал,
а малыш-упырёныш
меня дёрнул за руку:
«Дяденька, глянь-ка!»
Я глянул туда, где орали вороны.
Там что-то горело.
Наверно, Диканька.
Там что-то звенело,
там что-то кричало,
разверзлись в Карпатах потухшие жерла…
Начать всё с начала,
вернуться в начало –
нельзя, невозможно,
раз панночка вмерла.
Догнать, обогнать его, выйти навстречу…
Я чую, я знаю: мой век всё короче…
Но я ль ему нужен?
Ушёл он далече,
он ищет уже не меня, между прочим.
Ему всё равно, кто ему подвернётся –
скотина,
упырь
или мы, человеки…
Так будет ходить он,
пока не споткнётся,
пока не закроются виевы веки.
.
Герника
Ночью гляну в окно:
мимо сосен и парковых статуй,
там, где Дуров когда-то гулял
и кормил медвежат,
прямо с неба спускаются сбитые аэростаты,
и навозные дроны над трупами дружно жужжат.
Не ходи в этот парк – там кромсают кривыми ножами
недостреленных зеков на органы чёрным врачам...
Ты считаешь греховным мой мир? Я живу миражами?
Не вставай, не смотри через шторку со мной по ночам.
Ты же думаешь – нет ничего нашей родины краше,
ты не веришь Пикассо: нет, он рисовал не про нас...
Вижу: рылами вверх опрокинулась Герника наша.
А Господь, как ты помнишь, от терний и Сына не спас.
Я тебя не виню,
этот рай мы разрушили сами.
Даже змий задохнулся и умер среди нечистот.
Только дряхлые статуи, только колонна с часами.
И на чёрном коне третий всадник четвёртого ждёт.
А незрячему легче.
Будь, милая, всуе незрячей.
Перед сном не забудь, помолись на своё божество.
Кто-то ходит ва-банк, кто-то крупные козыри прячет.
Но прозренье наступит.
Я верую только в него.
.
Толстой
Паранойя «транками»* лечится –
он бьёт ампулы: не нужны!
Граф Толстой не любит отечество,
граф Толстой бежит от жены.
Беллетрист – забыл сочинительство,
Лев противник авторских прав.
Граф Толстой ругает правительство,
русским храмом прóклятый граф.
Ждёт ли под дождём сиволапого
станционный казённый дом?
Граф за тем ли едет в Астапово,
чтоб предстать пред Божьим судом?
Граф-поручик, правильный ранее –
бородатый, страшный ужо, –
сам себя отправил в изгнание.
И предание – не свежо.
Предал всех – воров и священников,
честь и праведность запятнав,
граф рабами звал соплеменников,
патриотов к ним приравняв.
Вот и вздыбилась русья псовина,
вот и плюнула Льву в лицо...
Что ж скрипишь сонатой Бетховена,
кровью плачущее крыльцо?
Граф ушёл. Заплутала истина,
затерялась меж строк и глав.
Непрочитанный, лишь пролистанный –
русским хамом прóклятый граф.
-----------
*«Транки» – транквилизаторы (жарг.)
Цирк
Клочки афиш листают дым,
фонарь скрипит столбом.
«Наш цирк сгорел», – промолвил Бим.
«Сгорел», – ответил Бом.
Сгорел жонглёр, сгорел силач.
Противу всяких прав
пожарный-фокусник-трюкач
не размотал рукав.
Арены нет, а вдалеке –
угрюм чужой фасад.
И, грим размазав по щеке,
Бом Бима пнул под зад.
«Что скажешь, Бим?
Употребим?
Весь мир теперь наш дом!»
«А цирк сгорел?» – не понял Бим.
«Сгорел!» – ответил Бом.
Захохотали и пошли,
им пепел – трын-трава,
площадных шуток короли, –
эх, ламца-дрица, ай-люли! –
незлые оба-два.
Им невезуха – не напасть,
им рвать парик – зачем?
Ведь если посмешней упасть,
то веселее всем.
Опилок дух неистребим,
он в клоуне любом.
«Наш цирк сгорел!» – горланил Бим.
«Сгорел!» – горланил Бом.
Аплодисментов не сорвать
без острого словца,
а если шарик надувать,
то надо до конца!..
…Но – справедлива и глупа, –
противу всяких прав,
лупила клоунов толпа,
их парики порвав.
И, еле жив и недвижим,
в асфальт уткнувшись лбом, –
«Наш цирк сгорел», – промолвил Бим.
«Сгорел», – ответил Бом.
.
Разговор с сыном перед поездкой в Санкт-Петербург
– Мы купили билеты – дорога у ног
запылила свежо и маняще.
Я тебе покажу этот город, сынок,
покажу Петербург настоящий.
Там крамола и штык, и державная мощь,
кто в камзоле, кто в драной хламиде…
– Папа, белую ночь, только белую ночь,
только белую ночь мне б увидеть.
– Мы с тобою пройдём мимо Нарвских ворот,
мы поедем на Заячий остров,
там счастливый народ, там живучий народ,
и в России у нас всё непросто.
Там Булгарин в чести, а Раевского – прочь,
но зато там любили Поэта…
– Папа, в белую ночь, только в белую ночь
ты не дай мне уснуть до рассвета.
– Мы весь Невский пройдём, мы увидим мосты,
дома нам позавидует всякий.
А чтоб мы поглядели на мир с высоты,
нас с тобой вознесёт Исаакий.
Этот город смог то, что другим и не смочь.
Как шикарны его ассамблеи!..
– Папа, белую ночь, только белую ночь
покажи мне – и станет светлее.
.
Вечные вопросы
Радиола играет, стучит ундервуд…
А вчера сын спросил: сколько люди живут?
Кто главней короля? Сколько ног у стрекоз?
Почему он уснул, но совсем не подрос?..
Я ответил ему, начал я со стрекоз,
это был для меня самый лёгкий вопрос:
у неё ножек шесть и четыре крыла,
у Крылова она к муравью приползла.
Кто главней короля? Может, ты, может, я.
Или, может, ползучая в поле змея.
Потому что король – он боится лишь нас,
потому что указ его – нам не указ.
В эту ночь ты подрос. Ну, а я – не подрос.
Хочешь стать ещё выше? Вообще не вопрос:
мне на плечи садись да покрепче держись –
сверху лучше видать, как загадочна жись.
Кстати, жизнь коротка, как полёт стрекозы,
как каприз короля. Королей бьют тузы.
Наши книги забудут, а письма порвут,
радиола сгорит, замолчит ундервуд.
Но пока время терпит пространство и нас,
я тебе расскажу – будет долгим рассказ, –
как стрекозы летают, как спит детвора…
Спи, мой сын, и расти
до утра,
до утра.
.
Сбился с шага
Майским утром, ради физзарядки,
мимо сада я бежал трусцой.
На участке вскапывала грядки
ты лопатой, с лёгкою ленцой.
Телогрейка, боты, с квасом фляга,
в джинсах дырка… Воли супротив,
не заметил я, как сбился с шага,
на бегу твой взгляд перехватив.
И потом раз сто, а может двести,
к своему великому стыду,
спотыкался я на этом месте,
если ты работала в саду.
Ты навоз ведёрками таскала,
дёргала крапиву и осот,
лейкой воду звонкую плескала,
в летнем кепи, задом наперёд.
Пчёлкой беспокойною кружила
весь июнь – почти что без всего.
Части тела, те, что обнажила,
были очень даже ничего…
Отчего же на сердце кручина?
Почему же в горле встал комок?
Ты вчера сказала: «Эй, мужчина!
чем глазеть, ты лучше бы помог!..»
.
Вата
В луже намокла вчерашнего хлеба буханка,
в небе намокла – не высохла серая вата.
На остановке автобусной плачет вакханка –
плачет вакханка и кроет любимого матом.
Всё, в чём виновен, она ему, не церемонясь,
лепит в лицо, изъясняясь цветистым жаргоном.
Только не слышит её утомлённый дионис –
спит на скамейке… А звать его, кстати, Димоном.
Ей неохота с ним жить, да и негде быть вместе,
только охота грешить манит пуще неволи.
Мать твою за ногу, снова полоски на тесте.
Не повезло. Вот и думай теперь – от него ли.
Люди проходят, им пофиг, – свинячие рыла.
Автомобили гудят, как болотные выпи.
Серая вата июльское небо накрыла,
серого хлеба не хочется – хочется выпить.
Хочется верить, что будет когда-нибудь праздник
или однажды закончится эта минута,
вата порвётся, и больше не станет соблазнов…
Но громовержец не мечет в нас стрел почему-то.
.
Баллада о распиленной женщине
Умолк оркестр, стал каждый шорох слышен,
прожектор в центр вонзил луча стрелу.
Я твёрдым шагом на арену вышел
и в руки взял огромную пилу.
А ты без сожаленья и печали,
вся кроткая, как агнец в лапах льва,
лежала – и из ящика торчали
две ножки, две руки и голова.
Свершилось! Вот он – истины момент!
И я в тебя вонзил свой инструмент…
Вскричали дамы: «Он её зарежет!»
Но чей-то бас мне рявкнул: «Не спеши!»
Я не спешил, я в скрип пилы и скрежет
вложил тоску и боль моей души.
Как будто с гор обрушились лавины,
аплодисменты грянули, когда
твои разъединились половины,
а крови – даже не было следа…
Потом, когда восстановилось тело,
когда с работы мы пришли домой,
сказала ты: «Я очень бы хотела,
чтоб ты был попроворней, милый мой!
Чтоб на любое дело был ты скорым –
сверлил, строгал и в магазин ходил!
Чтоб водку никогда не пил с жонглёром,
чтоб с акробаткой шашни не водил!
Чтоб впредь ты не отлынивал от стирки,
готовил, убирал и штопал швы!..»
Мужчины пилят женщин только в цирке,
а женщины мужчин –
всю жизнь…
Увы!
.
Конь
Конь крылья расправит,
влетит в рассвет,
встревожит в обнимку спящих.
Не знают они –
здесь творил поэт,
плёл гривы коней летящих.
Не знают, не слышат дрожанья лир,
что утром звенят в окошко.
Жил в доме поэт.
Весь оглохший мир
любил… и жалел немножко.
Любил жилы рвать, удила схватив,
летать то быстрей, то тише.
Любил, чтобы дождик простой мотив
стучал по железной крыше.
Любил зимний лес, а в лесу – молчать.
И был он большой кутила.
Любил рвать цветы и потом скучать
по той, что не приютила.
Любил дерзких рифм непослушный строй,
хотя не прощал им шалость.
Любил…
Но однажды его перо
над строчкою за-
держалось...
Бьёт ветер под взмахами конских крыл.
Где всадник?
Пропал в метели…
Вдруг тот, что с любимой в обнимку был,
очнулся и встал с постели.
Окно распахнул –
зимний лес молчал.
Там что-то дышало свыше.
Невидимый конь за окном скучал,
стучал дождь по снежной крыше,
звенело стекло
трепетаньем лир...
И что-то ещё, помимо…
Он вдруг пожалел весь оглохший мир,
оделся
и вышел в зиму.
.
Когда мы посидим…
— Когда мы посидим?
— Не спрашивай, Серёга.
— А может быть, в четверг?
Или в субботу, Дим?
— В четверг у нас ремонт.
— Надолго?
— На немного.
Вот кухню побелю –
тогда и посидим.
В чужих домах столы восторженно набухли:
там тесно от гостей и песен вразнобой.
А в наших – до гвоздей ободранные кухни.
Серёга третий год пьет водку сам с собой.
Споткнувшись о порог, психуют наши жёны,
они иранской хной скрывают грусть седин.
А нам бы дорешить из многих нерешённых
вопрос всего один: когда мы посидим?
Когда мы посидим с мадерой и гитарой,
сто истин прописных чтоб вытащить на свет?..
Но снизойдёт опять на нас пердячим паром
не божья благодать, а суета сует.
… Побелены давно
прокуренные кухни
сияют чистотой, закуплено вино.
Но как-то всё никак. Общаемся – но скупо.
Порвался ближний круг…
И вдруг – опять звонок:
— Когда мы посидим,
старинный мой приятель?
Ну, что ты всё молчишь?
Ответь скорее, Дим!
— Сегодня в шесть утра
в больнице умер батя.
Поминки завтра в два.
Вот там и посидим.
.
Итог
Вот так бежишь, торопишься, как чёрт:
догонят и упрячут в богадельню!
Глядишь – а из тебя уж не течёт,
а сыплется – легко и беспредельно...
Стихи глубокие, лирические, читаешь, будто поёшь.
Спасибо за прекрасную подборку, поэту — творческих успехов и вдохновения!
С уважением, Хельга