Улыбки истребителей

Небо над Шерпенским плацдармом, ещё минуту назад разорванное в клочья рёвом форсированных моторов и трассами зажигательных снарядов, только что перестало выть раскаленным металлом. Воздух, густой и вязкий от гари, медленно остывал. Дымные хвосты сбитых «мессеров» — грязные, чёрные росчерки на безупречной лазури — ещё таяли где-то за далёким горизонтом, отмечая места, где закончился чей-то полет.
На пыльный, выжженный солнцем аэродром, один за другим, тяжело и грузно садились истребители второй эскадрильи. Машины казались усталыми, почти живыми существами: их фюзеляжи были иссечены осколками, а плоскости покрыты серой копотью от собственных пушек.
Когда последние винты сделали несколько ленивых оборотов и замерли, на лётное поле обрушилась та самая странная, звенящая тишина. Это не был покой — это был вакуум, который всегда возникает, когда затихает симфония смерти. Эту тишину знают только те, кто пять минут назад видел в прицеле заклёпки на вражеском крыле и чувствовал, как пульсирует жилка на виске под кожаным шлемофоном.
Но тишину разорвал не приказ командира и не сухая сводка дежурного по аэродрому. Её разорвал смех — сначала тихий, похожий на кашель, а затем открытый и заливистый.
Это Кузнечик, едва откинув фонарь кабины, замер на мгновение, вдыхая запах полыни и бензина. Его лицо, ещё бледное от запредельных перегрузок, вдруг исказилось странной гримасой, которая через секунду превратилась в широчайшую, до ушей, улыбку. Он сорвал шлемофон, и его вихры, мокрые от пота, смешно топорщились в разные стороны.
— Живой… — прошептал он сначала самому себе, пробуя слово на вкус. — Макарыч! Макарыч, принимай аппарат! Цел я!
С соседней стоянки донесся густой, бархатный хохот Маэстро. Титаренко спрыгнул с крыла своего истребителя, пошатнулся, но тут же выпрямился. Его улыбка была другой — мудрой, немного усталой, но победительной. Это была улыбка человека, который снова обманул старуху с косой и вырвал у неё своих «желторотиков».
В эту минуту к самолётам уже бежали механики. Макарыч, на ходу вытирая руки ветошью, ворчал для вида, но глаза его предательски блестели. Видя, как смеются его «соколы», как Ромео жестами показывает Смуглянке, какой вираж он заложил над переправой, старый техник тоже не выдержал. Его суровые усы дрогнули, и по лицу поползли морщинки — та самая скупая, отцовская улыбка, которая стоит дороже любых орденов.
У каждого из тех, кто был на аэродроме, в этот момент была своя, особенная улыбка.
Ромео улыбался мечтательно и немного грустно, уже стягивая шлемофон. В его кармане лежало письмо, а в небе он сегодня дрался так, будто защищал не просто высоту, а то самое окно в Ташкенте.
Зубы Смуглянки ослепительно сверкали на закопченном лице. Он смеялся над шуткой Скворцова, и в этом смехе не было страха — только шальная, молодая радость бытия.
Старый механик Макарыч улыбался одними уголками губ, пряча облегчение в густых усах. Он провёл рукой по пробитому крылу «девятки», как по ране друга, и, увидев живого Маэстро, просто выдохнул. Его улыбка — это тихая молитва атеиста.
Лётчики и механики стояли у капотов истребителей, которые ещё дышали жаром, словно загнанные кони. Воздух вокруг них был густым, осязаемым — смесью испарений авиационного бензина, едкой гари стреляных гильз и острого, солёного пота, пропитавшего гимнастерки под парашютными лямками. Но если присмотреться к лицам этих героев, то сквозь налёт копоти и усталости проступало нечто удивительное.
Улыбки солдат после боя — это не злорадство победителя. В этих светящихся глазах читалось нечто более глубокое: триумф жизни над смертью. Это была улыбка человека, который только что прошёл по самому краю пропасти, заглянул в неё и вернулся обратно, чтобы снова вдохнуть запах полыни. Каждый из них сейчас ощущал вкус воздуха как никогда остро, а тепло солнечного света на коже — как величайший дар.
Титаренко, потирая затекшую шею, обвел взглядом своих ребят. Он видел, как дрожат пальцы у молодого Кузнечика, как Ромео поправляет планшет, как Скворцов молча курит, глядя в сторону горизонта. Ему нужно было вернуть их из того, «огненного» мира в этот — мирный и настоящий.
— Ну что, «старики»? — голос Маэстро прозвучал надтреснуто, но уверенно. Его лицо осветилось той самой, родной и лукавой улыбкой, в которой смешивались и отцовская гордость, и неуёмное озорство. — Отлетались на сегодня? Война — дело громкое, но, честное слово, преходящее. А музыка… музыка, ребята, вечна! Макарыч! Что стоишь, как на смотре? Тащи инструменты!
Макарыч, ворча что-то о «несерьёзности момента», уже тащил баян, бережно прижимая его к замасленной груди. И через минуту над пыльными стоянками, над пробитыми плоскостями истребителей, над всей прифронтовой полосой полетела «Смуглянка».
Это не было концертным исполнением. Кто-то сбивался с ритма, у кого-то голос подрагивал от пережитого напряжения, но это была самая честная музыка на земле.
Кузнечик выводил мелодию, отчаянно и звонко, выплескивая в песню весь свой страх и восторг.
Смуглянка подхватывал вторым голосом, сияя белозубой улыбкой, в которой не осталось и следа от недавнего смертельного виража.
Ромео пел тихо, глядя куда-то ввысь, и его улыбка была обращена к кому-то, кто ждал его за тысячи километров отсюда.
В ту минуту их улыбки становились общими, переплавляясь в одну большую, непобедимую силу. Это было коллективное крещение радостью. Глядя на них, становилось ясно: вторая эскадрилья не просто «сбивает самолеты противника», она защищает само право человека смеяться, петь и любить.
Они стояли кругом — запылённые, израненные, но бесконечно живые. И в этом кругу рождалась истина, которую не опишешь в уставах: враг обречен не потому, что у нас больше пушек, а потому, что его сердце мертво, а наши — поют «Смуглянку».
Ведь по-настоящему побеждают только те, кто находит в себе силы улыбаться даже в шаге от бездны, превращая грохот войны в бессмертную мелодию человеческой души. Музыка летела над Шерпенским плацдармом, и казалось, что само небо, уставшее от воя моторов, подпевает этим ребятам из «поющей» эскадрильи…