Крюк

Крюк

КРЮК

или

АНДАНТЕ ДЛЯ ОДНОЙ МОЛОДОЙ ЖЕНЩИНЫ, ДВУХ МЕРТВЫХ БАБОЧЕК и НЕСКОЛЬКИХ МУЖЧИН

***

— Я же тебя просила, — сказала она с дрожью в голосе, — я

просила тебя сделать одну-единственную вещь: прибить крюк...

Хорошо, если так, что я сделаю это сама, без твоей помощи...

Ольга швырнула сумки в угол прихожей, сняла туфли и полезла

на антресоль за молотком. Но молотка на антресоли не оказалось, как не оказалось ни гвоздей, ничего… Она с ненавистью посмотрела на лежащего на кровати мужа и в бессилии сжала кулаки. «Если бы я сейчас нашла молоток, я бы, пожалуй, смогла бы его убить… Тюкнуть по голове разок и все. И кончились бы разом все мои унижения, просьбы, скандалы, все кончилось бы… А труп спрятала бы так, что ни одна живая душа на всем белом свете не разыскала… Закопала бы на клумбе в городском парке… Просто надо все хорошенько продумать...»

Представив холмик на усыпанной розами клумбе, она передернула плечами и ушла к себе на кухню. Потом вспомнила, что сумки остались в прихожей, и вернулась. Муж у этому времени уже поднялся с дивана и полез под него в поисках домашних туфлей. Он вообще странный человек, этот муж: постоянно делает совершенно бессмысленные, механические действия, а потом сам же и расплачивается за свою бестолковость. К примеру, эти же домашние туфли, будь они неладны! Он снимает их всегда в одном и том же месте, потом почему-то в носках подходит к телевизору, включает его, а когда подходит к дивану, то машинально зашвыривает их далеко к стене, чтобы потом ползать в пыли под этим самым диваном… Тьфу!.. Хорошо еще, если рука дотягивается, а если нет, то он идет в носках же на кухню за бельевыми щипцами и корячится с ними… противно смотреть.

Муж достал тапки, надел их и подошел к Ольге. Он уже раскрыл рот, чтобы что-то сказать, как услышал:

— Нет! Вот только этого не надо! И не говори мне ничего пожалуйста про Киселева! — Ольга зажала ладонями уши. — И слышать ничего не желаю! Я тебе еще в прошлом году говорила: не можешь с ним сработаться — увольняйся к чертовой матери! Все. И, кроме того, — она бросила на мужа презрительный взгляд, — ты — совершенное ничтожество, и я каждый вечер собираюсь тебе сказать об этом...

— А почему, собственно, именно вечером? — муж смотрит куда-то в пространство; думает о чем-то своем; он постоянно думает, словно ему больше делать нечего.

— Потому… да потому что ты мне утром еще противнее, чем вечером… Я ненавижу тебя, твою зеленую пижаму, твои вечно теряющиеся очки, твои тапки, за которыми ты ползаешь, как идиот, твой куцый берет… Я устала, я не хочу жить так, понимаешь?! Не хочу!!! Когда я была еще совсем девочкой, — начинает она свою обычную вечернюю песню, — я мечтала о том, как мы вместе с мужем будем слушать Моцарта, ходить на концерты, выставки, как мы будем любить друг друга… ты действительно меня не понимаешь?

Он отвечает: «нет» и уходит обратно в комнату, ложится на диван, потом, вспомнив, включает телевизор и отшвыривает тапки под диван.

Она входит следом и опускается рядом:

— Почему ты не подошел, когда я звала тебя с улицы? Тебе что, трудно было подойти к балкону и послушать? Я тащила на восьмой этаж эти тяжелейшие сумки, а ты в это время валялся в постели?!...

— Извини, но я действительно ничего не слышал.

В ванной, оставшись наедине с собой, она обматывает голову

белым вафельным полотенцем и принимается смывать с себя

городскую пыль, копоть, грязь, пот и все то, что въедается в

кожу, стоит только высунуть нос из дому. Особенно в

автобусе, где все вокруг чихают, сморкается, дышат, наконец… Где в единственное открытое окно вместо чистого свежего воздуха врываются мимо бензиновые пары и грязь, летящая из-под колес проходящего мимо транспорта.

Она срывает с себя тесный пояс, прозрачные, совсем новенькие утром и уже порванные сегодня, чулки, расстегивает кофту, стягивает юбку и запахивает все это в стиральную машину. почувствовал рукой, как теплеет в кране воды, она, не дожидаясь пока ванна наполнится, забирается в нее и, сладостно покрываясь приятнейшей гусиной кожей, млеет от тепла, от предчувствия близкой чистоты и свежести.

Мокрой рукой она снимает с полки журнал «Мурзилка», неизвестно как вообще оказавшийся в квартире, где никогда не было детей, и начинает вслух декламировать какие-то бредовые стишки пятилетней Оксаны Петровой из Кишинева. Вода постепенно обволакивает все тело; забывается собственный монолог, звучавший еще совсем недавно в прихожей и свидетельствующий о том, что она уже вернулась с работы, и что жизнь не стоит таких усилий, какие она прилагает к тому, чтобы в результате получить… Нет, стоп, пора остановиться. Это может продолжаться до бесконечности. Итак, сейчас она полежит-полежит да и пойдет на кухню готовить ужин. Сергей сделает вид, что он ничего не слышал, забудет, что он подлец и негодяй, каким подразумевался в момент выплескивания ее чувств, и все наладится. Они мирно съедят вдвоем полкило селедки с луком, картошку, запьют свой нехитрый ужин грузинским чаем и расползутся по одной-единственной комнате в поисках уютного местечка, куда можно завалиться с книжкой или просто, отдавшись глазами черно-белому экрану...

Ночью, повернувшись друг к другу спиной, они сначала будет долго ворочаться, что-то шептать-бормотать, а потом, конечно, уснут. Куда же им деваться-то на самом деле?..

—Я же тебя просила, — сказала Ольга уже за столом, но уже более миролюбивым тоном, — неужели так трудно прибить крючок для сумок? Не могу я каждый день, каждый раз ставить сумку на пол, он не всегда чистый. А вот был крючок, помассивнее — ты же знаешь, с какими сумками я всегда возвращаюсь — глядишь, и сумка была бы чище, и не так бы трепалась от стирок, а то к осени опять новую придется покупать…

Она говорила и понимала, что даже движение ее губ, сам процесс разговора не стоит усилий: все бессмысленно, все, как в песок, уходит в пустоту...

— Тебе действительно это так необходимо? — спросил вдруг Сергей.

— Во как! — и Ольга провела ребром ладони по горлу.

Вечером следующего дня она напрочь забыла о крючке. Вернее сказать, она просто о нем не думала. Дело в том, что, случайно познакомилась в автобусе с молодым мужчиной, она дала ему свой рабочий телефон и теперь жалела об этом. И не потому, что ее мучили угрызения совести или грызли мучения этой самой совести. Нет, просто она вдруг представила себе, что рано или поздно ей придется идти на свидание с этим незнакомцем, с этим потенциальным любовником, а у нее и надеть нечего: все штопано-перештопано… А духи? Сейчас бы сошла и «Красная Москва» и даже «Кармен», так где их взять? На что можно рассчитывать, так это на единственный, на все случаи жизни, серый костюм в полоску да белую блузку с кружевами. Все. Кроме того, если учесть ее вечно опаздывающую натуру, то придется брать и такси, а это уже пятерка или червонец; вот и спрашивается, зачем она дала этому типу сой рабочий телефон? Потому что дура. И вообще, надо будет предупредить завтра Татьяну, чтоб всем, кто будет ей звонить, отвечала, будто ее нет и не будет в ближайшие два года… Может, отвяжется?..

Но это она сейчас рассуждала так легко, хотя и несколько истерично о предстоящем романе. На самом деле ни одного романа, с тех пор как она надела колючие свадебные гипюровые перчатки не было. Пожалуй, это была та единственная существующая грань, которую она так и не смогла перейти, перешагнуть в человеческих отношениях, когда люди, теряющие контроль за своими словами поступками, позволяют себе совершенно немыслимые оскорбления, когда рот вдруг набивается неизвестно откуда взявшимися самими низкими словами. Воспитанная на вежливости, в семье, где бранное слово можно было услышать разве что от случайных гостей или соседей. Ольга за три года своего замужества научилась злобно дерзить, отчаянно материться и открыла в себе талант строить мелкие козни почти на уровне гениальности, как она сама считала. Но нельзя сказать, что это приносило ей хоть какое-то удовлетворение. Нет! Как раз наоборот. Но — слово было сказано, дело сделано, негодяй наказан — назад ничего не вернешь. В музыкальной школе, где она работала, никому бы и в голову не пришло, что за внешне очень спокойной и уравновешенной молоденькой женщиной скрывается такое пакостливое существо (какой она сама себя откровенно признавала). Она упорно продолжала изводить своего молчаливого и незлобивого мужа до тех пор, пока сама, наконец, не поняла, что все, что она сейчас говорит и еще скажет — форменная глупость, что ничего серьезного за этими словами не стоит, что не такой уж он и «бездельник», «теленок» и «ничтожество», что есть мужья и похуже...

Поэтому иногда, параллельно с битьем посуды, судорожными всхлипываниями по поводу неудачного замужества, она вдруг вспоминала, каким прекрасным и нежным бывал раньше ее

Сергей, и что любая женщина, будь на ее месте, пожалуй, бросила бы целый выводок детей, дом, машину и дачу, чтобы только заполучить его себе в мужья. Этот странный и неожиданный процесс наслоения оскорбленный и внезапно нахлынувшей любви Ольги приписывала своей неуравновешенный натуре, склонной к истерии...

Так вот, об этой самой грани, которую она так и не перешагнула. Почему? Не хотела вот и все. Ей казалось, что после того, как она изменит Сергею, ее жизнь потеряет всякий смысл. Ведь жить без мужа и довольствоваться свиданиями с разными мужчинами может любая женщина. Но это будет ее конец: она потеряется в этих пестрых и воспаленных анфиладах собственных любовей и жалости: она обескровится и побледнеет, отдав каждому любовнику частички себя; она забудет, что на свете настоящее, в что — нет; она привыкнет ко лжи чужой, и ко лжи собственной; ей некому будет поплакаться " в жилетку"; и некому ей будет поставить горчичник или просто забинтовать палец; она станет общей, общественной, а, значит, ничьей. Участь таких женщин представлялась ей именно такой, и поэтому, что бы она ни говорила в запальчивости своему мужу, изменять она ему не собиралась (во всяком случае, практически). А уж что было (и кто был) в ее мыслях — принадлежала только ей. то же касалось и ее снов. Иногда утром, после совершенно безумной ночи, проведенной во сне с каким-нибудь бесплотным мужчиной, она со страхом и ужасом вглядывалась в спокойное лицо Сергея в надежде убедиться, что он, муж, находящийся все это время в каких-то пяти сантиметрах от нее, скорее не видел и не слышал… И тогда она для пущей убедительности спрашивала его: «Скажи, я не разговаривала сейчас во сне?» Он всегда отвечал приблизительно так: «Нет» или: «Ты просила меня отодвинуться, потому что я закрываю тебе вид на остров». (Ох, эти острова… Она улыбнулась во сне, когда видела острова… И что это за острова?.. Никто не знает...) Она не верила ему и хмыкала в ответ: «Это, наверное, ты задел меня своим костлявым локтем». И тогда он спрашивал, глядя в ее зеркальные, с глянцевой черной лужицей посередине, глаза: «Что с тобой, Оля?» И она отвечала: «Я не выспалась. Отстань от меня...» — И ей хотелось плакать.

Когда начался весь этот ад? Она уже и не помнила. ей казалось, что он длится уже всю жизнь и никогда не прекратится. Однажды она спросила Сергея: «Как ты думаешь, изверг, Бог заберет меня в рай за все муки с тобой или он такой же придурок, как ты, и отправит меня в ад жариться в собственном соку на сковородке… Посчитав меня виноватой в нашей… междоусобице?» Он мог бы ей, конечно, ответить, что она просто-напросто не поместиться на сковородке (хотя кто знает, какие в аду сковородки), но он уверенно, не задумываясь ответил на это: «В рай, конечно в рай. Но это будет, слава Богу, не скоро». Но вот как ей это сказал, с каким выражением — с сожалением или наоборот — она не поняла...

Она поднималась по лестнице, волоча за собой видавшую виды хозяйственную сумку, нагруженную банками клубничного джема, редиской, салатом и пакетиками с молоком. Ей уже не хотелось думать о своем новом знакомом, которому она дала свой телефон, и, задумавшись на минуточку перед дверью обо всем сразу, одолевшем ее, открыла дверь своим ключом.

Сначала она ничего не поняла, а когда поняла; было уже поздно: каблук плотно застрял на пороге между кривыми и злобными зубьями прибитых прямо к паркету, очень часто, металлических крючков. Да, весь пол был утыкан крюками. Так же садистски ощетинились и стены… Ольга задрала голову к потолку и увидела высоко над дверью огромный, должно быть чугунный, крюк. Он был совсем новый и поблескивал в полумраке свежей смазкой… Ольга с трудом выбралась на порог и, бросив на бетонный пол подъезда сумку, захлопнула перед собой дверь...

Она открыла глаза. Ослепительное солнце заливало скамейку в городском парке. На скамейке сидела она, Ольга; но двойственность, заключавшаяся в том, что Ольга чувствовала себя одновременно сидящей на этой скамейке и в том, что она прекрасно видела себя со стороны, откуда-то сверху-справа, нисколько не удивила ее. Напротив того, она была приятно удивлена: это же так здорово — посмотреть на себя со стороны. Скорее легкое платье из матового шелка, маленькие черные замшевые туфли: волосы, сколотые сбоку черной же искусственной жемчужиной; т отдохнувший, вполне здоровый вид. Она нравилась себе. Да! Еще две серые перламутровые бабочки вместо серег… Как интересно; «они настоящие?»; «настоящие. Из краеведческого музея»; а с кем имею честь разговаривать?" «просто мужчина. Хожу, вот, гуляю, дышу, так сказать свежим воздухом».

Легкий шок.

«А почему я вас не вижу?» «Вы видели меня сотни раз. Я похож на всех мужчин разом. Я такой как все. Да и вообще меня не обязательно видеть». «А откуда вы знаете, что бабочки настоящие?» «Я как раз был на той выставке, на прошлой неделе… Вы тогда еще остановились перед стендом с тропическими бабочками и сказали, что все живое в природе обладает хорошим вкусом...» «Что, прямо так и сказала?..» «Да… обладает хорошим вкусом, и что при выборе цветной гаммы для своего следующего платья вы обязательно используете естественную окраску бабочек». «Но при чем же здесь эти бабочки?» — и она тронула мочки ушей, чтобы убедиться, что это не мираж. Потом посмотрела на кончики пальцев: на них в лучах солнца засверкала серебристая пыльца. «Вы просто разбили витрину и взяли пару приглянувшихся вам бабочек.»

«Как? И меня никто не задержал?» «музей был пуст. Туда редко кто ходит». «А смотрительницы?» «Они уволились: платят мало..» «Грустная история».

Глубокий вырез платья позволял горячим лучам ласкать кожу.

«Я слышу музыку,, — встрепенулась Ольга. — Это „Анданте“ Моцарта. Боже мой, как хорошо тепло… Вы меня слышите?» «Слышу. С чего вы взяли, что это Моцарт?» «Не знаю… Просто сказала и все… И не придирайтесь… Бог мой, какая длинная аллея и все кругом в цвету… Скажите, это рай? Мне снится рай?» «Это „Анданте для одной молодой женщины, двух мертвых бабочек и несколько мужчин“. „По-моему, вы сумасшедший, а не обыкновенный, каким представились… Разве может быть такое название у Моцарта?“

— А вы спросите у него самого.

— Я еще пока в своем уме: его, к сожалению, уже

давным-давно нет. Бог его прибрал, когда он был еще совсем молодым… Хорошие люди почему-то очень мало живут».

В то же мгновение музыка стала чуть громче, а парк словно пробудился, ожил, зашелестел листьями и лепестками цветов, еще звонче зажурчал фонтанами и залился пением птиц: ПО

АЛЛЕЕ ШЕЛ МОЦАРТ!

Голубой пышный парик его отливал золотом, солнце буквально купалось в его завитой и напудренной шевелюре. Светлый атласный костюм, сафьяновые башмаки с серебряными пряжками, шелковые чулки; дерзкая улыбка и рассеянный взгляд немного косивших глаз. Увидев Ольгу, сидящую на скамейке, он хлопнул себя по бедру,, остановился, сделал приятно удивленное лицо, так, словно повстречал свою старую приятельницу, и галантно поклонился. В прозрачной благоухающей тишине парковой аллеи раздалась немецкая речь. Моцарт обращался к Ольге, а она не могла ничего понять...

— Послушайте, я вас умоляю: во-первых, не исчезайте… во-вторых: раз уж вы появились вот так, запросто, то не могли бы вы поговорить со мной на моем родном языке? — поспешно затараторила Ольга, подвинувшись и приглашая жестом Вольфганга Амадея присесть рядом. Голова у нее приятно кружилась...

Моцарт всплеснул руками и всем своим видом, очевидно, хотел сказать: извините, я вас не понимаю!

— А вы? — вспомнила Ольга «голос сверху» и подняла голову, где, как ей казалось, должен был находиться ее недавний собеседник, имени которого она не знала. — А вы не сможете перевести то, что он только что сказал мне!

— Зовите меня просто Сизов, — спокойно ответил голос. — Мне, знаете, как-то неловко переводить то, что сказал вам Моцарт. Боюсь вызвать ваш гнев...

— К черту неловкость! — вскричала Ольга. — В кои-то веки

судьба послала мне эту встречу, а вы еще церемонитесь! — Но

тут она почувствовала, как Моцарт, быстро оглянувшись и

словно бы проверяя, не видит ли их кто-нибудь, обнял ее и

принялся осыпать ее обнаженную шею поцелуями. Она могла бы поклясться, что от него пахло сладкими духами или пудрой, и что дыхание Амадея было теплым, если не горячим: не призрак...

— Можно не переводить? — сыронизировал сверху вездесущий Сизов.

— Как вам не стыдно, — Ольга совершенно не сопротивлялась, когда Моцарт, подхватив ее руки, углубился за заросли жимолости… Они упали на траву; с Моцарта свалился его пышный голубой парик, и тонкие светлые пряди собственных волос упали Ольге на грудь.

— Идите вон, Сизов, — только и успела простонать она, обнимая Моцарта и целуя его в сухие и горячие губы, — я же чувствую, что вы подсматриваете за нами… Вольфганг, — прошептала она нежно, отвечая на его ласки, — Амадей… что же это такое? Боже, Боже, сделай, чтобы он не исчезал… — Моцарт шептал ей что-то на своем немецком, и Ольга предчувствовала, что сейчас расплачется, не в силах понять его слова; ей было обидно, как никогда. Хотя, конечно, подобный лепет, этот любовный горячечный бред на всех языках мира звучит примерно одинаково.

И она поняла его.

— Я тоже, — звонко произнесла она, закрывая глаза и погружаясь в неизъяснимое блаженство, — я тоже… Теперь я тебя тоже понимаю… — ее пальцы затеребили атлас моцартовского камзола, а зубы покусывали нежные белые кружева его рубашки. — я слышу, как по аллее кто-то идет… Слышишь? какие-то люди с колясками...

Она поднялась с травы, привела в порядок платье, с трудом нашла туфлю, закатившуюся под густо переплетенные ветви орешника, поправила прическу.

Моцарт, в свою очередь, нахлобучил измятый, похожий на сваленный грязный войлочный шар-парик, застегнул камзол и помог Ольге подняться с травы; он привлек ее к себе и сказал несколько слов на ухо.

— И я тебя, — прошептала она и почувствовала, как ее

забила дрожь; слезы хлынули из глаз: она знала, что происходит неизбежное — МОЦАРТ ИСЧЕЗ. Налетел ветер, ей стало холодно; над головой трижды сверкнула молния; глухо, как словно кто-то похрустел бы гигантским небесным пергаментом, прогремел гром; первая капля теплого летнего дождя мазнула по щеке… «Моцарт, — рыдала Ольга, стуча зубами и дрожа всем телом, — ты куда?.. Я же забыла тебя спросить об „анданте“! Моцарт! Не уходи!...

Вдруг она увидела, как в траве что-то сверкнуло; она наклонилась и подняла… пряжку, серебряную пряжку.

— Сизов! — радостно позвала она, оглянувшись; сердце ее забилось сильнее. — Он оставил мне на память пряжку!..

— Он еще вернется за ней, — довольно спокойно, но, как показалось Ольге, злобно отозвался откуда-то сверху Сизов.

— Значит, я еще увижу его?

— Да, — вздохнул Сизов и Ольга просияла. Полил дождь, платье вымокло, туфли разбухли и стали походить на калоши. Ольга отжала подол платья; настроение ее менялось, как порыв ветра.

— Сизов, не злись, — заворковала она, — Моцарт ушел и теперь, наверное, не скоро вернется… Ты не думай, я о тебе не забыла. Скажи лучше где здесь можно согреться? Я же простыну, заболею и умру, с кем ты тогда будешь говорить о мертвых бабочках и прочей чепухе?.. — Она машинально проверила, на месте ли бабочки и убедившись, что они здесь, вздохнула полной грудью. — Какой воздух, Сизов! Как давно я мечтала подышать вот таким воздухом!...

— Выходи на аллею, — сухо произнес Сизов. — Тебя там ждут...

Ольга, протыкаясь, выбралась на аллею. Мокрые тополя роняли на землю последние капли дождя. Где-то далеко, за парковой ажурной чугунной оградой блеснул первый луч солнца. совсем рядом кто-то плакал, плакал ребенок. Ольга обернулась и увидела на скамейке девочку. Несмотря на недавно прошедший дождь она была в совершенно сухом клетчатом красном платье, белых гольфиках и темно-красных лакированных башмачках.

— Ты чего ревешь? — Спросила Ольга и взяла девочку за

руку. Девочке было лет десять; в общем, довольно взрослая

уже девочка, а плакала, как маленькая; вот об этом Ольга и намеревалась ей сказать.

— Она подарила ей Катю, — безутешно рыдала девочка, размазывая по щекам слезы.

Солнце выкатилось из-за туч, и парковая аллея теперь сверкала в его лучах до ломоты в глазах.

— Какую Катю? Кому? — ничего не понимая, перебила Ольга девочку. Она не совсем осознавала, что происходит.

— Ларисе! — вдруг возмущенно взвизгнула девочка, еще горше заплакала, а Ольга словно пришла в себя и тряхнула головой, пытаясь сосредоточиться.

— Кто такая Катя? Давай по-порядку… Так кто такая Катя, чтобы ее можно было кому-то дарить?

— Это моя кукла. Я была в школе, когда они пришли, и мама подарила этой девочке мою Катю.

— Я вспомнила, — взволнованно прошептала Ольга, и вся покрылась мурашками, — я вспомнила… Ведь ты никогда не расставаясь с Катей, ты и спала с ней, и шила на нее платья, я очень хорошо помню ее… Так отбери ее! Пойдем, — она взяла ее за руку, — Пойдем, я помогу тебе...

Они встали со скамейки и быстро пошли по аллее. Через мгновение за деревьями запестрели зонты аттракционов… Карусели!!!...

Маленькая Лариса сидела на круглом, как поросенок, слонике с отбитым хоботом, и раскачивала ножкой в нетерпении. Рядом, под расписным шатром карусели, на желтой крашеной скамеечке, сидела ее мать (»Тетя Вера" — вспомнила Ольга). Карусели должны были вот-вот начать свое таинственное кружение. И тут и Ольга и девочка, которая уже перестала плакать увидели куклу Катю, рыжую, страшную Катю с выколотыми глазами и проломленной головой («трепанация черепа» — продолжала вспоминать Ольга свои детские садистские игры, свои изощренные операции над несчастной Катей).

Они подбежали к Ларисе, выхватили из ее рук куклу и едва успели вернуться на лестницу, как карусели пришли в движение.

«Мама! Мама! Они украли Катю! — кричала теперь уже Лариса. Но Ольге было совершенно не жалко ее. И даже напротив...

Они быстро удалялись по тропинке в сторону пруда; девочка поцеловала на прощание Ольге руку и… исчезла.

— Сизов? — остановилась Ольга в растерянности; ей

почему-то снова захотелось плакать. — Почему, почему они

все исчезают? И Моцарт, и эта девочка… ведь я их люблю, я чувствую это… И всегда любила!

— Они будут возвращаться, — ответил грустным голосом

Сизов, — но всегда неожиданно, когда не ждешь...

— Скажи, а кто была эта девочка? Я даже не спросила ее имени...

— Это была ты, — фальцетом, с каким-то придыханием отвечал Сизов. — У тебя в руке осталась туфелька Кати. Спрячь ее туда же, куда ты спрятала пряжку Моцарта: она тоже вернется за ней.

Ольга бережно спрятала возле груди маленькую пластмассовую туфельку рядом с пряжкой...

— А что же будет сейчас? — спросила она, готовая к любой, даже самой невероятной неожиданности, и бросила рассеянный взгляд на качавшиеся на воде голубые деревянные лодки. — Неужели покатаемся? — И ее охватил восторг.

Они заплыли в самый дальний уголок пруда. Ольга была на веслах, Сизов — невидимо присутствовал. Он был неподражаемым собеседником: он все знал и понимал.

— Расскажи мне что-нибудь обо мне. Как я здесь оказалась? Что было со мной раньше?.. Я ничего о себе не знаю и не помню...

— А свои желанию? — голос Сизова зазвучал пространственнее и звонце: Ольге показалось, что его слышит весь парк. — Каждый человек знает и помнит, чего он хочет.

—Желания? — Ольга на минуту задумалась. — А вот желания, по-моему, помню… Мне чего-то явно не хватало…

Она закрыла глаза и напряглась, вспоминая.

—Вспомнила, — прошептала она, не открывая глаз, — вспомнила: тишины-ы-ы, поко-о-я… вот этого самого парка, этого пруда-а, этой лодки, этих воспоминаний, — она открыла глаза и заговорила громче, быстрее:

—Да, этих воспоминаний, этой божественной музыки… Ты слышишь? Это опять она… От этого „Анданте“ кружится голова и хочется плакать и плакать, рыдать в полный голос… Оно звучит постоянно, везде, во всем парке, во мне… Это Моцарт, это точно Моцарт, но раньше я никогда не слышала этой музыки… А ведь я изучала его, а люблю его...

— Он написал это „Анданте“ после своей смерти, — услышала она бесстрастный голос Сизова, — по Ту Сторону Жизни. Ты же сама говорила, что он умер совсем молодым. очевидно, Бог счел вполне достаточным то количество музыки, написанной Моцартом, чтобы одарить ей человечество… Недостойное человечество. Ведь люди сами не сберегли Моцарта, не оценили… Людские пороки, собранные воедино в лицо его врага, убили его. Это не больная печень, — это — потоки человечества. Но убили не душу, а его тело. Оно было сброшено в общую могилу для бедняков… Худшего и быть не могло… Но молодость — чудесное время для гения. ты себе и представить не можешь, сколько еще божественной музыки он написал и напишет еще...

— Значит, он продолжает сочинять? Он жив? Но погоди, дай собраться с мыслями… Я что-то хотела спросить… А, вот! Название этого самого „Анданте“ ты придумал сам, сознайся?

— Что ты?! Кто я такой, чтобы придумывать названия для музыки Моцарта?

— Тоже верно. Тогда давай продолжим наш разговор о

желаниях. Хотя, если сказать по-правде, у меня очень много самых гнусных желаний, и мне просто стыдно их вспоминать.

— Я понимаю: ты вспомнила сейчас Лидию Николаевну?

— Да! — опешила Ольга. — Но как ты догадался об этом?

— Сейчас самое время для болезненных воспоминаний, — почти простонал Сизов, так, словно сказанное доставляло ему физическую боль.

— Когда начинается урок истории, — с жаром, яростью жестикулируя, начала Ольга и сделал движение, порываясь встать, так, что чуть не опрокинула лодку. Большая тяжелая сумка с продуктами накренилась и из нее посыпалась редиска. „Осторожнее, — предупредил Ольгу Сизов, — осторожнее, прошу тебя...“ — Так вот, она входила в класс и почему-то останавливалась в дверях. историю у нас всегда ставили после физкультуры, когда мы были особенно возбуждены. Мы приветствовали нашу истеричку стоя, но не переставая подергиваться-подрыгиваться-перешептываться. Энергия из меня, например — а я была вообще-то тихоней и черепахой — так и перла… Ой, прости, вырвалось… Будто во мне какой-то моторчик работал; нас было сорок, таких моторчиков; мы никак не могли угомониться; и тогда Лидия Николаевна говорила свое коронное: „Сесть!“ Мы тут же бухались на стулья, но потом звучала уже команда» «Встать!». «Сесть. Встать. Сесть. Встать. Сесть...» И так до бесконечности. Мы ненавидели ее в такие минуты. Всем было известно, что у нее муж алкоголик. Но при чем здесь мы? Мы знали, что она умная и красивая, но у нее муж — страшно пьет… Матросов говорил, что ей мужика не хватает. Но при чем здесь мы? Алферов ему на это отвечал, что он и сам бы не прочь удовлетворить истеричку; и мы страшно смеялись этим грубым шуткам, между тем как эти «сесть-встать» выматывали силы. Хотелось просто, чтобы она...

— Ну? — замер где-то в потемневших ивовых зарослях Сизов, — ну, смелее?!

— … чтобы она умерла. Я потом спрашивала свою соседку по парте, Сквозникову: «Ты хочешь, чтобы Лидию Николаевну сбило машиной?» И знаешь, что она мне ответила? «Хочу. Очень хочу. Она напоминает мне фашистку». А ведь мы считались примерными ученицами. Правда, это настроение проходило. Ведь бывали такие уроки, когда Лидия Николаевна входила в класс в черном строгом платье, накрашенная, надушенная. На нее было приятно смотреть. И тогда Алферов снова начинал строчить Матросову записочки.. Но это все, конечно, чепуха, главное — она улыбалась, а это означало, что опроса не будет, и что сейчас Лидия Николаевна начнет рассказывать что-то по существу темы, урока, сдабривая свой яркий и эмоциональный рассказ разными скабрезностями из жизни русских царей, например, или египетских жриц… Мы любили такие уроки. Она была в такие минуты просто потрясающей женщиной, и мы прощали ей ее «фашистские» штучки, прощали великодушно, по-детски...

Спустя пять лет после окончания школы, я встретила ее в женской консультации. Она была шикарно одета и почему-то казалась пьяной. «Я вышла замуж, Олечка, — как своей приятельнице, поделилась она. — Ты понимаешь меня? Со мной творится, Бог знает, что...» Я тогда порадовалась за нее; а еще через два года встретила ее с коляской, в котором она качала своего толстого внука. Тогда уже она показалась мне совсем бабкой. «Я развелась, — вздохнула она, отвечая на мой немой вопрос. — Он оказался негодяем: сошелся с официанткой...» Она заплакала, но потом быстро взяла себя в руки: «Теперь я просто бабушка… я и платья все свои продала… Не хочу! Ничего не хочу!» И я подумала: как хорошо, то она на пенсии, и что не преподает историю.

— Когда ты была на середине пруда, ты помнила ведь только

ее «встать-сесть», так? Ты хотела, чтобы она утонула здесь,

в самом глубоком месте, — тихо напомнил Сизов, и Ольга покраснела.

— Ну да, я думала, как тогда, в те годы… Мы тогда,

кажется с этой же Сквозниковой катались здесь и вспоминали нашу историчку… мы же не знали о ней ничего такого. А сейчас мне ее жалко.

— Ты успокоилась?

— Да. Я хочу спать.

— Осторожнее, здесь ступенька, — сказал Сизов откуда-то издалека. — А ты на каблуках...

— Какая еще ступенька? — пробормотала Ольга, озираясь по сторонам. — Ты что, Сизов, сошел с ума? Какие могут быть ступеньки в лодке? — Она окончательно открыла глаза и увидела себя в темном коридоре.

Она стояла, уткнувшись носом в теплое стекло голубоватого окна; у нее слезился глаз и сильно тошнило; в руке она сжимала полурастаявший ломтик шоколада; прямо у ее ног начиналась крутая лестница, уходившая вниз, в черную жуть душного коридора.

— Ты на дне рождения Виолетты, — напомнил Сизов.

Но ей не надо было напоминать.

— Мне страшно, — прошептала она, закрывая ладонью рот, чтобы ее не стошнило на подоконник. — Там, в комнате, голоса… мужские… И Виолеттин… Они пьют Шампанское, мешают его с водкой; их двое, оба бородатые, с виду приличные, но самом деле...

— Знаю: ты сказала, что тебе соринка попала в глаз, ты успела взять сумочку, а в ней всего три рубля — не хватит, чтобы добраться до дома… Сумочка у тебя на плече, ты чувствуешь ее?

— Да! Ты со мной? — У Ольги дрогнул голос, ей захотелось прижаться к надежному плечу Сизова. — Ты же не бросишь меня здесь, одну?...

— Успокойся, я с тобой.

— Я пойду, загляну в комнату?

— Как хочешь. В тот раз ты так и поступила.

Ольга приблизилась у светящейся оранжевой щелке двери и заглянула внутрь. Ее словно ударило током, сильно застучали зубы...

— Сизов, — позвала она сдавленным голосом, обращаясь

к темноте, — она одна, а их двое… посмотри, что они придумали… Я не хочу! Я боюсь! — Закричала она, но не услышала своего голоса.

— Не кричи, — приказал Сизов. — Все уже позади. лучше скажи: зачем ты с ними поехала?

— Ты считаешь меня гадкой! Как ты можешь, если ты совсем меня не знаешь?! Пойми: я никогда и ни с кем раньше не встречалась, мне тогда казалось, что все меня любят, у меня была такая семья… Я думала, что насилуют только на страницах уголовной хроники или в кино; Виолетту я знала недавно, она показалась мне хорошей и доброй девушкой; мы ходили с ней в кино, в кафе, она знакомила меня со своими приятелями… Знаешь, даже моя мама относилась к ней неплохо… Сизов, ты меня слушаешь?

— Да.

— Я вдруг перешла на «ты», это ничего?

— Ничего. Хотя ты сделала это уже очень давно, еще вчера...

— Да?! — Ольга на какое-то мгновение потеряла нить разговора, но, увидев лестницу, мрачную темную лестницу, сбегающую вниз, тотчас оживилась, к ней вернулся страх, озноб, захотелось выброситься из окна. — Понимаешь, — быстро заговорила она, боясь, что ей помешают досказать что-то в свое оправдание, — Виолетта рассказывала мне такое, что никогда и никто не рассказывал; мне было очень интересно; она подбирала мне специальные книги, а однажды… можно, я не буду говорить...

— Можно, — взволнованно сказал Сизов, — а теперь поторопись: сейчас один из этих бородачей вспомнит про тебя...

И тут же Ольга увидела, как открылась дверь, и яркий свет залил коридор. В дверном проеме стоял совершенно голый мужчина.

— Ты испугалась? — услышала она совсем рядом, возле самого уха, голос невидимого Сизова. — Ты испугалась тогда, или тебе захотелось оказаться на месте Виолетты?

— Сначала, когда его еще не было, мне хотелось… если честно, но вот именно в эту минуту, — Ольга сглотнула слюну и с трудом прокашлялась, до того пересохло горло: ее всю колотило, — вот тогда мне стало по-настоящему страшно...

— С тобой все в порядке? — спросил мужчина и направился прямо к ней. — Как наш глазик? Идем, мы ждем тебя… Виолетта просила, чтобы ты не медлила, она ждет нас… Хорошая у тебя подружка...

Ольга попятилась к лестнице.

— Дурочка, — продолжал надвигаться на нее мужчина. — Там же еще шампанское осталось… тебе будет очень хорошо...

Перед глазами замелькали ступени; ломая ногти, Ольга пыталась открыть замок...

— Как ты уговорила таксиста довезти тебя за трешницу? — спросил Сизов, успокаивая Ольгу и поглаживая ее плечи.

— Случайно, просто попался порядочный человек… а ведь я тогда уже думала, что весь мир кишит насильниками, ворами и гадами… Ведь они были гады… Я их ненавидела… Можно я открою глаза?

— Нет. Тогда я перестану гладить тебя по плечам.

— До сих пор я была уверена, что ты умеешь только говорить.

— Я могу все, — сказал Сизов. — Ну как, ты успокоилась?

— Почти.

— Ты забыла тот вечер? Виолетту?

— И да, и нет.

— Ты потом часто вспоминала это?

— После свадьбы… мне хотелось в ту комнату, — с жаром воскликнула Ольга, — мне хотелось оказаться на месте Виолетты, мне чего-то не хватало, именно этих ощущений, этого возбуждения смешанного со страхом… Наверно, это ужасно, что я об этом говорю, но я хочу быть до конца откровенной.

— А как ты могла предчувствовать эти ощущения?

— Никак… Они мне снились… эти двое мужчин… но уже без Виолетты. Кстати, ее я больше ни разу в своей жизни не встретила. Такое впечатление, словно она только затем и появилась в моей жизни, чтобы преподать мне этот урок… урок неосторожности… Мне повезло с таксистом, ведь я могла сойти с ума. Ну, теперь-то я смогу открыть глаза?

— Можешь, только я временно исчезаю...

Ольга открыла глаза и обнаружила, что сидит в маленьком будуаре театрального вестибюля. Позади нее — зеркальная стена, освещения по обеим сторонам хрустальными плафонами. Ольга увидела себя сразу в трех измерениях и восхитилась новому, хрустящему платью из серебристой жесткой материи и таким же сверкающим туфлям.

— Сизов, — позвала она, — ты здесь?

— Да, — тихо отозвался Сизов.

— А почему театр — это то, что так не хватало тебе в своей жизни. Ведь ты сама очень хотела сюда.

— Да? А какая была у меня повседневная жизнь?

— Разная, но, в общем, тебе она осточертела...

— Зачем же я жила этой жизнью? Ведь человек сам себе устраивает жизнь… Неужели нельзя было жить лучше? — Ольга была настроена весело и молола эту ерунду просто так, не задумываясь: она не помнила своей той жизни. Она находилась сейчас в театре, и это было главным. Нарядные люди двигались вокруг нее с замедленной скоростью; где-то в партере, ближе к оркестровой яме, началось столпотворение, и она бросилась туда.

— Сизов, ты здесь? — не забыла спросить она, распахивая двери зала и сливаясь со сверкающей шумной толпой. «Здесь, ответил Сизов сверху, со стороны огромной хрустальной люстры. Подвешенной в центре розового с белым лепного высоченного потолка, и сияющей своими радужными позванивающими подвесками.

— Как же мне всего этого не хватало! — вырвалось у Ольги, едва она попала в этот праздничный пестрый водоворот улыбающихся лиц, восторженных глаз, этого яркого праздника… — Все это похоже на обрывки моих снов, — она говорила порывисто, скользя взглядом по оркестровой яме, вокруг которой толпились люди. — Сизов, смотри, вон моя учительница по музыке, Лариса Альбертовна… Пустой, но ведь она же умерла… ну, да, когда я заканчивала школу… Может, я спутала?.. Но эта женщина потрясающе похожа на нее...

— Ты боишься?

— Что?

— Боишься подойти к ней?

— Нет. Единственное, чего я боюсь, так это обознаться:

вдруг это все-таки не она? А… была — не была! — И Ольга двинулась вниз по скользкому, натертому до блеска, паркету вниз, поближе к оркестровой яме, возле которой, облокотившись на темно-малиновый плюш барьера, раздевшего зал от музыкантов, стояла и щурилась в бинокль цвета слоновой кости Лариса Альбертовна. Она была в черном костюме с белым кружевным воротником. Ольга уже не сомневалась, что видит перед собой учительницу.

— Лариса Альбертовна, — Ольга тронула ее за локоть.

— Да? — та рассеянно отвела руку с биноклем в сторону, — Олечка? Да тебя не узнать! Совсем взрослая стала… Я позабыла малость: ты уже в девятый перешла или в десятый?

Ольга посмотрела на нее и покачала головой. Вдруг сзади ее кто-то ущипнул, она быстро повернулась и встретилась глазами с Алькой Сквозниковой.

— Пошли скорее, нам баба Паша, та самая, приятельница моей мамы, ложу открыла, пойдем скорее, а то кто-нибудь займет..

Ольга с удивлением смотрела на учительницу, Альку и ничего не могла понять: почему Алька принимает ее за свою ровесницу? Ведь она сейчас совсем девчонка, с косами… а она, сама Ольга? Она повернулась к зеркальной стене, посмотрела на себя и от волнения вспотела: к ней уже не было того роскошного серебристого платья и туфель. Он была в своем дежурном вельветовом костюме и белой нейлоновой блузке. У нее болел живот, и сильно хотелось есть. Еще она вспомнила, что мама, перед тем, как отправить ее в театр дала ей рубль на пирожные и лимонад.

— Лариса Альбертовна, — начала, наконец, что-то понимать Ольга, — я подойду к вам еще после спектакля, а сейчас нам нужно торопиться...

Учительница, которая уже успела настроить свой хрупкий бинокль и всматривалась в это время в оркестровую яму, словно очнулась и понимающе закивала головой.

— Хорошо, хорошо, проговорила она, улыбаясь своими жирно и густо напомаженными губами и показывая голубоватые искусственные зубы. — Всего хорошего.

Потом, когда они с Алькой уже поднималась на второй этаж, где располагались ложи, Ольга вдруг вырвалась из рук оторопевшей подружки, и со словами: „Я должна ее предупредить!“, бросилась снова вниз, в парте… Она отыскала Ларису Альбертовну на том же месте.

— Мне нужно вам что-то сказать, — прошептала Ольга ей на ухо и попыталась оттащить в сторону, подальше от толпы.

— Что? Неужели и снова сорочку видно? — покраснела Лариса Альбертовна, судорожно одергивая юбку...

— Нет, хуже, — глухим голосом сообщила Ольга, — постарайтесь не обращать внимания на своего мужа...

Поверьте, он не стоит того, чтобы из-за него лишать себя жизни… Знаете, долгое время никто не знал, что вы отравились, думали, что просто больной желудок… Мы узнали обо всем значительно позже...

— Девочка, — Лариса Альбертовна ласково потрепала Ольгу по щеке, — брось ты это бесполезное занятие: чему быть — того не миновать. Он уже давно живет с этой женщиной, и пусть их… Да вон они, в шестом ряду, — она навела бинокль на парочку в темном правом углу партера. — Она значительно моложе меня, красива… я не осуждаю Кирилла… Он хороший семьянин, но при всем при том, его ничего не могло удержать дома: ведь у нас не было детей… Кроме того, я скажу тебе, девочка, еще неизвестно, где лучше: там, — и она показала пальцем на люстру, — или здесь, — ее палец опустился вниз, к полу. — Но вот что узнала меня и не побоялась подойти — спасибо. Кстати, куда это вы так спешите? Ведь сейчас начнется самое интересное!

— Мы в ложу, хотите с нами?

— Нет, спасибо, как-нибудь в следующий раз...

Ольга в порыве какого-то странного чувства схватила учительницу за руку, и ей на мгновение показалось, что она пожала свою собственную ладонь. Лариса Альбертовна оказалась прозрачной и бесплотной. Призрак?!

— Ольга! — услышала она за спиной: Алька ждала ее на лестнице.

Оказавшись в ложе, они закрыли за собой дверь и принялись разглядывать сверху публику.

— Смотри, в ложе напротив тоже кто-то сидит, наверно, тоже чьи-нибудь знакомые, простых не пускают, — сказала Алька, и Ольга увидела девчонку чуть постарше себя и двух парней. Те, в свою очередь, рассматривали их; потом стали делать какие-то знаки.

— Ты что-нибудь понимаешь? Может, они приглашают нас к себе в ложу? — предположила Алька.

— Навряд ли, — усомнилась Ольга и буквально через

несколько минут дверь распахнулась, и они увидели своих наблюдателей. Девчонка была сильно надушена, и Алька громко чихнула.

— Чего уставились, овцы? — спросила девчонка хриплым голосом, и у Ольги от этого тона, да и от страха тоже, еще сильнее заболел живот. Двое парней пожирали их глазами.

— Нет, ничего, — заикалась Алька, — н-ничего т-т-такого...

— Вломить им что ли? — спросила девчонка и покачнулась.

»Да ведь она пьяная!" — мелькнуло в голове у Ольги.

— Еще раз выпятитесь — замочим, — сказал заплетающимся

языком один из парней, и тройка вываливалась из ложи.

— От нее пахнет духами «Жасмин», — сказала всезнающая

Алька, — это как «Дама с камелиями», поняла?

— Нет, — честно призналась Ольга. Настроение было испорчено, тошнота подкатывала к горлу. — Пойдем отсюда, а? Вон они снова вернулись в свою ложу, я боюсь… Вдруг им еще раз покажется, что мы на них смотрим...

— Тс… — Алька перегнулась через барьер ложи и показала глазами на оркестровую яму. — Смотри, там что-то происходит… Какой-то человек вышел к дирижерскому пульту, весь в красном… Алька, он смотрит в нашу сторону и машет рукой… ну да, машет тебе рукой!..

— Сизов, что это было? Откуда на этот раз взялась Алька?

— Из прошлого. Я опять с тобой, ничего не бойся...

Ольга очнулась уже возле оркестровой ямы: в руках она держала масляное кофейное пирожное. Толпа расступилась, и Ольга увидела, как, перемахнув через барьер, к ней бежит Моцарт. В красном, расшитом золотом камзоле и ослепительно белом парике.

— Они приняли меня за дирижера, — подхватив Ольгу за

локоть и уводя в уголок под улюлюканье толпы, прошептал он ей на ухо. Ольга бросила взгляд на его башмаки и поразилась: обе пряжки были на месте! Можно было предположить, что у Моцарта нашлись еще одни башмаки, но… этот Моцарт к тому же еще и разговаривал на чистом русском языке.

— Вы не Моцарт, — гневно произнесла Ольга и сорвала с самозванца парик, — Ой, смотрите, это же наш учитель географии «Глобус»!

И действительно, перед ней стоял завуч и одновременно учитель географии, Виктор Семенович, по кличке, «Глобус». Его прозвали так потому, что голова его была гладкая, как колено, и что он действительно объездил весь мир.

— Зачем ты это сделал? — Обиженно спросил «Глобус», поднимая с полу парик. — Я же спас тебя тогда, на субботнике, когда Порваткин хотел поколотить тебя, белоручку, за то, что ты постоянно отлыниваешь от черной работы, от этих самых субботников! Ты — неблагодарная свинья! — И он исчез. Толпа ахнула.

— Нет! — заплакала Ольга, — это неправда! По субботам у меня было сольфеджио и музыкальная литература! Сизов, не верь ему, я не такая!.. Сизов, ты чего молчишь? Я ведь чувствую, что Моцарт где-то совсем рядом, ведь не могла же эта огромная толпа собраться в театре ради Виктора Сергеевича?! Скажи правду!

Вдруг в зале потух свет. Мягким золотистым светом стали заполняться черные ниши для музыкантов; заблестела медь инструментов; обозначились нотные листы на пюпитрах; мягкий плюш в том месте, где стояла Ольга, поднялась, и она без труда проскользнула в оркестровую яму. Стало очень тихо. «Иди влево, — подсказал Сизов и, как ей показалось, подтолкнул ее. — Ничего не бойся...»

Ольга свернула и оказалась в темном душном коридорчике с великим множеством дверей с мерцающими лакированными ручками.

— Вторая слева, — снова подсказал Сизов. — Смелее...

Ольга открыла дверь и оказалась в тесном, заваленном всяким хламом, кабинете. На клавесине горели свечи.

Зарывшись с головой в бумагу, по полу шарил человек в голубом камзоле. Ольга услышала немецкую речь и от счастья захлопала в ладоши.

— Вольфгант! Амадей! Ты здесь! Ты что-то ищешь?

Моцарт поднял на нее потемневшие прекрасные глаза и, поднявшись с пола и отряхнув пыль с кружев своего костюма, нежно обнял Ольгу. Из нескольких произнесенных им фраз, Ольга инстинктивно поняла, что речь идет о какой-то пропаже. Она опустилась с ним на колени, и они вдвоем принялись ворошить нотные листы, раскиданные по всей комнате. Увидев сафьяновый башмак без пряжки, она едва удержалась, чтобы не дотронуться до него, но вовремя взяла себя в руки и поползла под клавесин.

— Я нашла! — Крикнула она радостно, извлекая из-под груды оплавленных и уже успевших запылиться свечей нотный листок. Она и сама не понимала, почему ей показалось, что она нашла именно то, что нужно. Моцарт схватил листок и уселся за клавесин. И заиграл. А Ольга, устроившись в своем парчовом платье на полу, среди хлама и нотных кип, замерла, завороженная первыми звуками… Она узнала мелодию «Анданте», и счастливый озноб охватил ее. Сжав ладонями виски, она медленно раскачивалась в такт божественной мелодии, и теплые слезы благодарности заструились по щекам. «Сизов, — подумала она про себя, — Сизов, я знаю, кто ты, но ты принес мне так много удивительных и приятных мгновений, что я не забуду тебя никогда… Ты должен понять меня, ведь я люблю Моцарта с детства, Моцарт — мой бог. Я не знаю почему, но в своей прежней жизни я не имела возможности вполне насладиться его музыкой, и вот теперь...

Я не могу выразить тебе того, что сейчас происходит со мной… Но вот тут, кажется, начинаются провалы в моей памяти… Что со мной?...

— Слушай музыку и расслабься, — сказал Сизов; казалось, он и сам был во власти „Анданте“.

Она вновь оказалось в парковой аллее. Пряжка от башмака Моцарта холодила мне грудь, кукольная пластмассовая туфелька царапала нежную кожу...

— Сизов, ты здесь?

— Здесь.

— какое это наслаждение — идти просто так по аллее, дышать ароматом роз и никуда не торопиться. Ты устроил мне настоящий праздник. За что мне такое счастье? Все самое яркое, удивительное и запоминающееся из моего прошлого ты подарил мне… подарил просто так… А ведь я знаю, что сегодня, в нашем мире, редко кто делает что-нибудь без корысти. Ты согласен со мной?

— Да, ты права, но и я не исключение.

— Как? — Ольга остановилась и невольно подняла глаза к верху. — Чего же ты от меня хочешь?

— Любви, — взволнованно ответил Сизов.

— Ты шутишь… Как же я могу любить тебя, если тебя нет?

— Я есть.

— Тогда слушай, Сизов: я люблю тебя, всем сердцем.

— Я знаю. Но этого мало.

— Что же тебе от меня еще надо?

— Любви, — настойчиво повторил Сизов. — Я хочу, чтобы ты полюбила меня по-настоящему, как женщина.

— Но ведь я ничего про себя не знаю… А вдруг я замужем

или у меня уже есть возлюбленный? — Она была счастлива тем, что ее память значительно облегчилась и уже не тяготила ее так, как в первые минуты своего пребывания в этом странном мире.

— Конечно, ты замужем. Но дома у тебя настоящий ад.

— Я помню, ты недавно говорил мне, что я была несчастна, и что моя жизнь мне осточертела… Сейчас самое время поговорить об этом. Быть может, ты скажешь, кто виноват в том, что я так жила?

— Ты.

— Но почему?

— Потому что в твоем доме холодно. Ты не любишь своего мужа и ходишь перед ним в разодранном халате и дырявых тапках...

— Ну это уж слишком! Это пошло, Сизов, ты понял? Об этом пишут в „Работнице“ и в „Крестьянке“… Наверное, и на это есть свои причины, о которых ты умалчиваешь...

— Ты вспоминаешь все сама.

— А можно мне хоть краешком глаза посмотреть на своего

мужа? Он красивый? Добрый?

— Сейчас он занят. Как-нибудь потом… Ты уже отдохнула? Ты хорошо себя чувствуешь?

— Вообщем, да, а что?

— Тебе предстоит испытание.

— Что я должна делать?

— Лежать и не двигаться, — раздался где-то совсем рядом незнакомый женский голос, — иначе мы вам проткнем матку.

— А!.. — закричала Ольга от нестерпимой боли. --

Отпустите меня! Я не хочу! Скотина, я тебе никогда этого не прощу!

— Соберите кровь, — услышала она вновь этот же ненавистный голос. — Вера, она теряет сознание, давай сюда нашатырь… Все? Очухалась? Слазь, да следующую зови...

С нее сняли белые бумажные чулки на подвязках, опустили рубашку, чуть прикрывающую живот и выставили за дверь. Последнее, что она видела в кабинете, это мертвенно-бледное лицо девушки, той самой, которая была „следующей“.

Хрусткий тяжелый лед в грелке засунули под рубашку, укрыли одеялом и ушли.

— Ну что, отмучилась? — спросила одна из женщин в палате.

— Отмучилась, — вдруг увидела себя Ольга лежащей на кровати, с посиневшими искусанными губами и огромными сиреневыми кругами под глазами.

— Твой что, не хотел? — спросила женщина.

— У меня оклад 85, у него 120. Наш ребенок помер бы с голоду, — процедила сквозь зубы Ольга, и не узнала свой голос.

— Другие же не помирают.

— А я не хочу, как другие. Он был мне потом спасибо не сказал.

— Кто?

— Сын. — При слове „сын“ потекли слезы.

— Вообще-то, может, ты и права, — задумалась женщина. — Вон у меня, трое. Денег в доме никогда не бывает. сама хожу в обносках — правда, сестра иногда дает свое поносить — в у мужика шапка уже двенадцатый год, вся рассыпается… Дни рождения справлять перестали, а живот все пухнет раз в год, это уж обязательно...

— И правда, бабы, они нам спасибо не скажут, — отозвалась другая. — А сколько душ здесь летает… над потолками… Тело ведь одно, а душа — совсем другое… Душа, она летает и вселяется в другое тело или, скажем, в цветом, бабочку, я читала… Душа — она бессмертна.

— Целый улей душ, — усмехнулась первая женщина. — А я

зато хоть отдохну здесь, дома-то некогда… Хорошо обед сварила почитай на неделю, ведро щей да курицу с картошкой… Может, правда, все уж и съели подчистую...

— Сизов, — позвала Ольга мысленно и в последний раз ужаснулась своему виду, — ты не должен здесь находиться, нельзя...

— Так меня же и нет, — донеслось сверху, с заплесневелого потолка.

— Женщины, мыться! — скомандовала сестра, раздавая всем бурые вафельные полотенца. — В очередь становись!

Ольга вышла вслед за другими женщинами в хмурый серый коридор, заняла очередь. Полуголые женщины в широких до уродливости, коротких и застиранных рубашках, прижимая к груди полотенца, молча разглядывали узкий прямоугольник дверного проема, ведущего в крохотную, тускло освещенную комнату, пол которой был выложен желтой плиткой, конусом уходящий в самый центр — ржавую решетку для стока воды. Каждая женщина, входящая в эту комнату, поднимала с пола осклизлый, резиновый цвета апельсиновой корки, шнур с теплой водой, и, устроившись над решеткой, мылась на глазах пятнадцати товарок.

— Бидэ по-советски, — улыбнулась синими губами молоденькая девчонка, качая белокурой головой.

— Это ад, — сказала Ольга. — Сизов, зачем ты это сделал?

Зачем ты напомнил этот самый страшный день в моей жизни?

— Так нужно. Я возвращаю тебе память. Ведь именно этот день

отдалил тебя от мужа, ведь это именно с этого дня началась

та жестокая ненависть к нему...

— Зачем вообще мужья? лучше умереть. Я хочу в парк, в

театр, к Моцарту… Я не хочу возвращаться домой, в ад! — Дико закричала она. — Я все вспомнила! Его зовут Сергей! И это он ненавидит меня! — она рыдала уже в голос. — Я не хочу ничего помнить!

— Нельзя так отрываться… — осторожно сказал Сизов, — можно ведь не возвратиться… но ты же не можешь жить на паковой скамейке и питаться ночными фиалками… Ты должна приспособиться к той, настоящей жизни, которая тебя окружает. Ты опускаешься, как те алкоголики, которые, чтобы не видеть ничего вокруг себя, пьют одеколон...

— А я и хочу одеколон, да хоть шампунь, только бы не домой! Меня там никто не ждет! Я была примерной девочкой, хорошо училась, ходила в музыкальную школу, читала книги, играла, смеялась, радовалась летнему дождику, гуляла просто так, от нечего делать, жила! Когда я выходила замуж за Сергея, он мне казался таким, таким… А потом? Потом вся моя жизнь замкнулась на щах, стирке, штопанья носков да амбарной книге, где я записывала каждую потраченную копейку… Это унизительно! Это гадко!

— Так живут миллионы, — возразил Сизов. — Надо научиться любить жизнь.

— А я не хочу! Я живу только раз! Я не хочу просыпаться по утрам, потому, что знаю: повторится вчерашний день. Все повторяется. В той жизни радости, никакой… Мои ученицы в музыкалке играют каждый день одни и те же этюды Гедике и Черни, те же прелюдии Баха, что когда-то играла я… Я задыхаюсь в этом однообразии; поэтому, когда я вдруг почувствовала, что отрываюсь от земли и теряю память, я чуть не сошла с ума от радости… Что со мной? Почему все живут нормально, спокойно и не замечают всей серости и убогости своего существования, а мне так плохо? Почему? Ведь я такая же, как все!

— Все люди разные, — резонно заметил Сизов.

— Я всегда куда-нибудь тороплюсь, меня все раздражает… Ну я прошу тебя, умоляю, Сизов, голубчик: верни меня в парк… Там так хорошо, я буду спать на скамейке и питаться розами, пить воду из фонтана или пойду работать смотрительницей в краеведческий музей, чтобы больше никакая идиотка, вроде меня, не украла бабочек… — Ольга потрогала своих бабочек и оглянулась: она снова была в лодке. Опустив руку в темную от прогнивших листьев воды, она смотрела на солнечные блики, прыгающие по воде, хотела улыбнуться, но не смогла...

— Сизов, — позвала она, — когда же ты, наконец, покажешься… Нельзя же так, на самом-то деле… — В руках у нее снова оказалось кофейное пирожное, которое она не доела в театре. — Как вкусно, Сизов! Вот если бы ты показался, я бы и тебя угостила… не хочешь — как хочешь… — Она стряхнула крошки и взялась за весла.

Стемнело. парк погрузился в сиреневую мглу, запахло кострами из сухих листьев, свежей водой, розами; верхушки тополей стали напоминать густые чернильные лужицы.

— Мне холодно, Сизов, — сказала Ольга. — Я замерзла и

хочу домой.

— Тебе нельзя сейчас домой.

— Почему?

— Ты не вернула пряжку и туфлю.

— Хорошо. Только ты не бросай меня, ладно? Сизов, мне

правда холодно и страшно… Я хочу домой. Меня там ждут и ищут, я это чувствую.

— Ты же только сейчас говорила, что тебя там никто не ждет, и что ты не хочешь возвращаться...

— Ты измучил меня… Мне холодно… У меня туфли

промокли… Ой, смотри, это молоко, оно вытекло из

пакетов… И редиска рассыпалась по дну… Кошмар! Сколько

же меня не было дама? И салат наверно, весь в молоке, и баки с джемом… Сизов, ты здесь?

— Да, я с тобой.

— Помогли мне выбраться из парка, будь другом… Я ничего

не понимаю; я работала веслами уже добрых пять минут, а

лодка стоит на месте...

— Помолчи немного, — сказал Сизов, и Ольга услышала со стороны маленького полуострова, на котором горело ярко освещенное летнее кафе, знакомую мелодию. На этот раз ее исполняли на саксофоне, гитарах и барабане...

— Бред какой-то, это же Моцарт… Что они сделали с

музыкой? Они же исказили ее до неузнаваемости! И как они вообще узнали об ее существовании? Ведь ты же сказал, что он написал это „Анданте“ после своей смерти? Сизов, — гневно крикнула Ольга, — это твоя работа?

И бросила весла.

— Ты сошла с ума! Зачем бы я стал это делать?

Неожиданно лодка сама мягко заскользила по направлению к кафе. Огни на воде стали ярче, и стали раздражать Ольгу уже не на шутку. Но вот навстречу им показалась другая, точно такая же лодка, в которой она увидела своего отца и мать. Они, еще совсем молодые, о чем-то тихо говорили, а маленькая девочка в клетчатом платьице с куклой на руках мирно посапывала во сне, уткнувшись личиком в мамины колени. Лодка мягко коснулась борта; девочка в клетчатом платье встрепенулась во сне и, подняв сонную головку с примятыми влажными локонами на щеке, снова улеглась на родное колено. Ольга, затаив дыхание смотрела на своих родителей, не в силах произнести ни звука, но они, родители, казалось, совершенно не замечали ее. Когда кукла Катя оказалась на уровне Ольгиной руки, ей ничего не оставалось, как достать из-за лифа крохотную, успевшую пропахнуть духами и набраться тепла, туфельку и нацепить ее на съехавший набок кукольный трикотажный носочек. После чего лодка неслышно отошла и заскользила дальше, к причалу. Родители, занятые созерцанием красоты вечернего пруда и опрокинутых в нем теней ссутулившихся бархатных ив, исчезли в темноте, как их и не бывало… Скрылось и красное клетчатое пятнышко, растворилось в пространстве и во времени...

— Сизов, — сказала Ольга, — а ведь это была я… Я вспомнила этот вечер. В тот вечер папа купил мне много мороженого и я схватила ангину. Мне потом удаляли налеты на гландах деревянной палочкой, смазанной какой-то гадостью… Сизов, ты слышишь меня?

»Анданте", между тем, набирало силу. Его уже с трудом можно было распознать в сутолоке и хаосе совершенно бездарных, диких импровизаций, делавших гениальную музыку воем изголодавшихся животных в зверинце. Хотя, не совсем: даже в этом звуковом кошмаре угадывались бравшие за душу интонации, от которых по-прежнему хотелось то взлететь и полетать немного над тихой, пахнувшей рыбой и тиной, водой, то просто умереть и перенестись в совершенно другой мир...

Ольга в сильном волнении подплыла к берегу. забыв про тяжелую сумку и молоко, которое к тому времени уже залило все дно лодки, она вышла неподалеку от кафе и села под куст, чтобы привести в порядок свои мысли.

— Сизов, подожди, не торопи меня, я что-то совсем запуталась, — сказала она, обхватив голову руками. — Скажи одно: зачем все это было? Зачем?

— Ведь тебе этого не хватало. Каждый человек должен хотя бы раз в своей жизни прожить день так, как он этого хочет: встретиться со своим прошлым, подумать о настоящем и будущем, увидеть себя с высоты птичьего полета… Вот ты, например, видишь ли ты сейчас с высоты птичьего полета?

Ольга на минуту задумалась. Да, она прекрасно видела себя, дрожащую от холода, в ледяном парчовом платье под кустом боярышника; видела свои молочно-белые ноги, утопающие в прохладной густой траве, видела склоненную голову… Да, она себя видела, но что дальше? Что изменится в ее жизни после этого чудесного путешествия по Той Стороне Жизни? И какая именно ее грань предстала ей сегодня? В каком измерении находится она сейчас с этим потрясающим Сизовым, и что нужно сделать, чтобы сюда еще раз вернуться? Как сохранить себя такой, какая она есть в той, нормальной жизни?

— Сизов, ты меня скоро бросишь?

— Никогда, — уверенно и твердо сказал Сизов.

— Знаешь, если бы ты всегда был рядом со мной, мне больше ничего и не надо… И еще: почему ты именно Сизов, а не Туманов или Прозрачнов? Почему у тебя такая бледная и неинтересная фамилия?

— Не знаю, — ответил Сизов.

— Можно мне пойти в это кафе и сказать им всем все, что я думаю об их музыке?..

— Можешь, но лучше не ходи...

— Скажи мне главное: ты будешь там со мной?

— Да. Хотя мне предстоит испытание… Будь осторожна.

— Я же знаю: лодка не зря привезла меня к этому берегу… Она поднялась с травы и направилась к стеклянной двери кафе...

Она сразу узнала всех бородачей, Виолеттиных бородачей. они сидели в самом углу и пили шампанское. Увидев Ольгу, они замолчали и жестом пригласили ее к своему столику. Все, кто был в эту минуту в зале, завидев Ольгу захлопали в ладоши. Ольга увидела себя с высоты люстры и покраснела: парчовое платье на глазах у хохочущей публики сменилось синим атласным жилетом на золотых пуговицах и белыми чулками с подвязками.

— Мы, кажется, где-то встречались? — спросила одна борода, уписывая ломтик перламутровой семги.

— Девушка, — рассмеялась вторая борода, — не верьте

глазам своим, это не семга, это простая щука, но эти скоты выдают ее за семгу и сдирает за эту паршивую рыбешку бешеные деньги!..

— Мне до этого нет ровно никакого дела, — Ольга с трудом узнавала свой голос. — Я могу уйти в любую минуту, понятно?

— Чего уж тут непонятного, только какой же смысл был вообще сюда приходить?

— Понимаете, лодка причалила как раз возле кафе, вот и я подумала, почему бы мне не согреться здесь?

— Разумно, а главное — логично. Шампанское будете?

— Сизов, — позвала Ольга в отчаянии. — Я не знаю, зачем я сюда пришла. Раньше знала, а теперь забыла… Хотя… Понимаешь, если признаться… они, эти противные бородачи, любили меня в течение этих трех лет, ни снились мне почти каждую ночь… Это болезнь? Они заменяли мне Сергея… Как мне стыдно, Сизов, я сейчас расплачусь… Мне надо, надо от них избавиться… Они утомили меня, я устала от них… Поэтому, наверно, я и подошла к их столику… Сейчас — я чувствую — должно что-то произойти, и тогда я распрощаюсь с ними навсегда! Смотри, Сизов, я же говорила!

В кафе вошла Виолетта. В глухом черном платье она стремительно приближалась к столику. Огненно-рыжая копна волос, губы, цвета запекшей крови, раскосые глаза...

— Привет, мальчики, — сказала она, присаживаясь на свободный стул. — Ну и место же вы себе выбрали! Какие-то взбесившиеся музыканты, вареная щука, лимонад вместо шампанского… Нет, мы так не договаривались… Я хочу что-нибудь горячее, настоящее и водку! А это еще кто?

— Виолетта, это же я, Оля.

Ольга видела себя уже менее отчетливо. В кафе потемнело, музыка стала глуше, столики сменились большой широкой постелью, несколькими колченогими стульями; на месте эстрады стоял маленький старинный клавесин. Комната была песта.

Стало очень тихо.

— Сизов, где я? — испуганно спросила Ольга.

— В комнате Моцарта, — устало ответил Сизов. — Куда деть твою сумку, у меня сейчас оторвутся руки...

— Поставь куда-нибудь и говори, пожалуйста, потише… Смотри, вон там, на дверном косяке железный крюк, видишь? Вот туда и повесь...

Ольга села за клавесин и провела пальцами по клавишам.

— Я никогда не играла на клавесине… Можно я попробую? Потихоньку?...

— Конечно.

И она заиграла.

И одновременно увидела себя со стороны: бледную, с сосредоточенным лицом, уставшую смертельно… В том месте «Анданте», где мелодия переходила в высокий регистр, и звучали трели, Ольга почувствовала, как заломило мочки ушей, и две перламутровые бабочки, почувствовав силу в крыльях, забились под потолком, кружась и нервно меняя направление полета...

Она не заметила, как а комнату вошел Моцарт. Он взял стул, присел рядом, и они заиграли в четыре руки. У Моцарта было тоже усталое лицо. Когда они кончили играть, Ольга взяла руку Амадея и поднесла ее к своим губам.

— Я принесла твою пряжку, — Моцарт, — со слезами произнесла Ольга, — Я же все понимаю: все бреши должны быть заполнены… Я возвращаюсь...

Моцарт ответил ей что-то на своем, немецком ли, австрийском… ласково потрепал ее по щеке и поцеловал в нос.

— Что, что он сказал? — спросила Ольга, машинально

поднимая голову к высокому сводчатому потолку...

— Он сказал, чтобы ты оставила эту пряжку себе на память, может, еще встретитесь...

— Неужели? — Ольга прижала пряжку опять к груди; слезы высохли и ей захотелось обнять Моцарта. — Какой же ты красивый, Моцарт… Это ничего, что я всегда к тебе на «ты»? — Глаза ее блестели, щеки разрумянились. — Я рада, что ты жив и здоров… Пиши, Моцарт, пиши… И еще, пока не забыла: спасибо тебе за «Анданте»… — Она поцеловала его в напудренный парик и, чувствуя, как ее подхватывает какой-то невидимый, мощный и теплый круговорот, крикнула: — Только бы мне не забыть мелодия… Только бы не забыть...

Спасибо… — Но тут она увидела яркую белую вспышку и очнулась в… подъезде.

Голова кружилась, ноги подкашивались; сумка, расползшаяся по цементному полу, наделала молочную лужу. Ольга открыла дверь своим ключом и остановилась на пороге комнаты. На дверном косяке лоснился новенький металлический крюк. Не обращая внимания на изуродованный рваными дырами паркет и изрешеченные гвоздями стены, она спокойно повесила сумку на крюк и за глянула в комнату.

Сергей, подложив под голову кипу газет, крепко спал. Рядом с диваном, возле аккуратно поставленных друг к дружке домашних тапочек, высилась груда выломанных с гвоздями и шурупами металлических крючков.

— Сизов, — ласково позвала Ольга, присела рядом с мужем на диван и провела ладонью по его волосам, щеке, губам… Ей не верилось, что она дома.

Сизов судорожно скинул ее руку с лица и тут же проснулся.

— Ты? — он сонно заозирался по сторонам. — Где ты была?

— Сизов, — Ольга прильнула к нему и потерлась головой об его плечо, — Сизов, миленький, как же я по тебе соскучилась. Что бы я делал без тебя… Если бы ты знал, где я сейчас была...

— Ты — последняя идиотка! — вскричал он, поднимаясь с дивана и сбрасывая ее руку со своего плеча. — Тебя не было почти трое суток! Я поднял на ноги всех знакомых, родственников, звонил твоей матери, в больницы, морги!...

Ольга растерялась, она не знала, что ответить. Она испуганно смотрела, как муж носится по квартире и вдруг отчетливо поняла, что сходит с ума.

Наконец, Сергей остановился перед ней и вздохнул.

— Ну что? Выкладывай, чего уж там… Если нашла себе

другого — так и скажи — мешать не буду. Но я так больше не могу… Что? Что ты молчишь? Что будем делать дальше?

— Ну что… Не знаю… Можно послушать музыку, сходить в парк и покататься там на лодке… — Теплый водоворот вновь приблизился к ней и коснулся ее своим свежим дыханием. Она достала из лифа прохладную серебряную пряжку и протянула ее Сизову. — Смотри! Неужели ты ничего не помнишь?

Сергей только пожал плечами и покрутил пальцем у виска.

— Сизов, может быть этого никогда не повториться, --

сказала Ольга, едва сдерживая слезы, — но нам нужно быть всегда вместе… — Она крепко зажала в ладони пряжку. — Надо находить и в этой жизни бабочек, прекрасную музыку, надо радоваться теплому солнечному дню… Я не умею говорить, но я очень много поняла… Мы должны жить в этом мире, мы должны любить друг друга… Я не знаю, где я была и что со мной произошло, но поверь, иногда надо пускаться и в такие фантастические путешествия...

— Ты что, выпила? — Сизов подошел к ней. — Хорошо, я все прощаю заранее, но ты мне можешь сказать: где ты была?

— Нет, — всхлипнула Ольга. — Я не знаю, где была, но там было так хорошо… Я была по Ту Сторону Жизни. Понимаешь, когда я увидела, что ты сделал с прихожей, увидела эти отвратительные оскаливающиеся крючки, я поняла, что настал кризис, что это конец… Я зажмурила глаза, чтобы не видеть всего этого и… оказалась в парке...

Сизов махнул рукой...

Ольга молча прошла на кухню, принялась разбирать сумку. Пряжка Моцарта холодила грудь, и эта маленькая вещица еще спасала ее от полного помешательства. «Раз есть пряжка, значит, был и Моцарт, а значит, был и Сизов… и парковая аллея, и театр… Все было. Но где?» Слезы капали на нежные листья салата. Вдруг она замерла и прислушалась: за стенкой, у соседей, кто-то медленно, спотыкаясь на каждом такте, разучивал «Анданте»...

Было очень тепло и солнечно. Тихая речная заводь отражала кусок голубого с белыми пуховыми облаками небо: ивы, выгнув свои зеленые спины, чуть подрагивали белесыми узкими листьями при малейшем дуновении ветерка; на старом, размытом дождями и прибрежными волнами обломке дерева сидел Сизов. Он ловил рыбу.

— Ты разговариваешь со мной уже добрых полчаса, а я тебя не вижу… Кто ты? — спрашивал он рассеянно и оглядывался по сторонам.

— Зови меня просто Ольгой.

— Какое красивое имя… Тонкое и грациозное...

— Обычное.

— Расскажи мне обо мне, — попросил Сизов, забыв об удочке и прыгающем поплавке. Его разморило и теперь он почти полулежал на дереве, распахнув глаза и словно впитывая ими в себя благостный и теплый солнечный свет, струящийся с неба. — Я совсем ничего не помню...

— Ты был несчастлив в своей настоящей жизни, — откуда-то из-за ивовых ветвей прожурчал нежный женский голос. И надолго замолк...

***

 

Прочли стихотворение или рассказ???

Поставьте оценку произведению и напишите комментарий.

И ОБЯЗАТЕЛЬНО нажмите значок "Одноклассников" ниже!

 

+1
18:46
820
RSS
Нет комментариев. Ваш будет первым!