На краю Земли
В зеркале заднего вида белеет уязвимая для целого мира Лизина шея. На кругленьком подбородке бликами мелькают солнечные зайчики от зеркал машины, в то время как голова Лизы запрокинута под таким углом, что я волнуюсь, не упадет ли она в обморок позже. Некогда каштановые, ныне выгоревшие волнистые пряди развеваются где-то позади, лицо Лизы обдувает теплый встречный ветер, и она вынуждена привычно щуриться от солнца, ласково целующего ее румяные щеки и бегло петляющего по складкам ее тонкого летнего платья. В салоне старенькой «Лады» ненавязчиво играет какой-то мутный джаз, но заунывное пение, конечно, не доносится до Лизы. Я хладнокровно сосредоточен на дороге и лишь нервно сжимаю руль, стоит тонкой Лизиной руке легко выпорхнуть в окно.
— Одна неожиданная машина, и тебе свернет шею, — с тяжело скрываемым волнением говорю я и невольно задерживаю взгляд в зеркале, на тонкой руке, что беззаботно пытается удержать ветер в пальцах. Лиза не слышит меня, и я с тихим вздохом вынужден сбавить скорость.
Солнце пригревает сильнее — удивительно для здешнего климата.
В том, как Лиза встряхивает кудрявой головой и оказывается полностью в салоне, чувствуется нечто совсем ребяческое, невинное и круглое.
— Что-то случилось? — словно заспанное дитя, спрашивает она и лукаво смотрит на мой затылок. Мне не хочется в сотый раз рассказывать ей об опасности выглядывания головой из машины во время поездки. Мне не хочется напрашиваться на ее комичные возмущения и спорить с ней, ведь, когда я начинаю серьезно и обоснованно дискутировать, она лишь смеется в кулачок и все повторяет, какой я забавный и как только можно настолько сурово относиться к жизни? Мне не хочется проигрывать ей в споре ей каждый раз.
Мне не хочется слышать невинные шутки о том, что ей и так осталось недолго.
— Я заблокирую окна и будем сидеть в духоте, — спокойно отвечаю я, и Лиза не спешит прижать к себе высунутую ручонку, лишь дует губы и бросает обиженный взгляд голубых глаз на проносящуюся мимо живописную природу.
— Какие машины в этой глуши? Не волнуйся, никакая проезжающая «копейка» не сдерет с меня скальп, — безмятежно взъерошивая выгоревшие пряди, с улыбкой произносит Лиза, и я чувствую, как мои губы сами сжимаются в тонкую полоску. Я знаю, о чем Лиза хочет сказать, и лишь прибавляю скорость, давая ей понять, что я сконцентрирован на дороге. Песня по радио сменяется на нечто совсем уж сонливое, и я делаю тише, украдкой не переставая наблюдать за нехитрыми манипуляциями Лизы в окне заднего вида. Она еще некоторое время лукаво глядит на мой затылок, прежде чем прижать к себе босые ноги и достать затесавшийся между сидений томик «Дерсу Узала».
Лиза едва закончила второй курс факультета Культорологии, как…
Мы погружаемся в комфортную тишину, нарушаемую лишь мерным перелистыванием страниц и усердным сопением откуда-то сзади.
Лиза едва вышла на долгожданные летние каникулы, как...
Солнце обжигает и обрамляет позолотой витающие в салоне частички пыли, превращая их в падающий горящий пепел. Лиза едва начала воплощать свою заветную мечту, как ...
Колосистая степь, что переливается перламутром на солнце, расходилась волнами от ветра, сменяется вековым лесом, и я открываю окно на узкую щелочку, чтобы вдохнуть аромат хвои.
Лиза едва ответила взаимностью на мои чувства, как страшный диагноз стал ей приговором.
Мы с Лизой исправно претворяем мечту «Объехать весь Дальний Восток» в явь, пока не стало поздно.
***
— Ну почему ты не разбудил меня на Петропавловске, просила же! — слышится недовольный возглас откуда-то позади, и я лишь игнорирую, слыша, как завозилось и припало к окну сонное тело.
Пасмурное небо Камчатки, ее сизый туман и темная зелень обволакивают со всех сторон, город, что панельное гетто, встречает нас своими однообразными многоэтажками-муравейниками, и в сердце проникает предвосхищение катарсиса от эталона глубокой красоты и горькое разочарование застывшей здесь разрухой.
— Во дела! Назад в СССР, ей-богу! — оживленно щебечет Лиза и копошится в складках своего уютного пледа. — Да куда я подевала этот чертов фотоаппарат?
— Поаккуратнее со снимками — как бы тут до сих пор не господствовала тотальная цензура, — внимательно оглядывая окрестности и снижая скорость, произношу я и слышу лишь тихое цоканье в ответ на мою глупую шутку. Щелчок фотоаппарата, окно открывается, затем еще щелчок.
— Пора мыть уже эту колымагу, — бормочет Лиза, сосредоточенно подыскивая нужный ракурс.
Ума не приложу, как ей удается получать такие качественные снимки прямо на ходу сквозь мутное стекло. Давно уговариваю ее пустить талант в ход и зарабатывать, но Лиза лишь поднимает на меня полный недоумения взгляд и робко отвечает, что, если превратить хобби всей своей жизни в источник заработка, то рано или поздно ты возненавидишь его. Я парирую цитатой какого-то пафосного злодея, популярного среди молодежи: “Никогда не делай за даром то, в чем ты хорош”. Лиза бессвязно отвечает цитатой моего самого ненавистного писателя: а ты найди то, что любишь, и позволь этому убить тебя. В такие моменты я слабо усмехаюсь и с трудом предостерегаю Лизу от того, чтоб она не начала агитировать меня на чтение этого бездарного Буковски. Она сама ненавидит Буковски. Здесь комично поспорить со мной — видно, издержка ее профессии.
— Ах, моросить начинает, — досадливо закусывая губу, после некоторой возни над моим ухом Лиза ухитряется положить фотоаппарат на мой живот и прижаться щекой к моей собственной. Она что-то сосредоточенно набирая на многочисленных клавишах и заставляет меня остановиться на обочине. Я вздыхаю: пока не покажет мне, что наснимала, это дитя не успокоится.
— Смотри! — пожалуй, слишком громко для моего уха восклицает Лиза, и я лишь морщусь и толкаю от себя пряди ее распущенных волос. На экране поочередно мелькают фотографии: вот серое небо с белоснежными, не сулящими тепла просветами на фоне ржавых крыш многоэтажек; вот бескрайняя бухта раскинулась до самого горизонта, и поблизости маячат судна старой закалки; вот молчаливый вулкан, покоящийся на фоне такой же молчаливой пятиэтажки; вот мои серые глаза в зеркале заднего вида. Лиза хихикает и отваливается назад, и в этот момент я наконец поднимаю взгляд на городок впостсоветском духе только и поджидающий там, за лобовым стеклом, чтоб потерять нас в своей серой пучине.
— Зачем ты портишь пейзажи этим безобразием? — не удерживаюсь от вопроса. Лиза отвлекается и поднимает на меня удивленный взгляд голубых глаз.
— Каким безобразием?
— Ну, к чему все эти облезлые дома, непонятные провода, какие-то подозрительные корабли, стоящие в этой бухте со времен революции… Причем французской. Причем первой, — я неохотно хмурюсь и выруливаю из захудалого дворика, в котором мы остановились. — Давай еще помойки и асфальтные ямы фотографировать. Мы ж на Камчатке, Лизхен, вон тебе и вулканы, и гейзеры, и километры тайги — фотографируй не хочу, а ты все на обшарпанные стены слюни пускаешь, как бы они в кадр влезли… Нельзя просто запечатлить природу, надо обязательно впихнуть нечто нелицеприятное, а? Созданное человеком, так сказать, — я бросаю брезгливый взгляд на пеструю детскую площадку, зажатую меж пятиэтажек.
— Ничего не понимаешь в эстетике! — решительно говорит Лиза, и на губах ее гуляет улыбка, полная энтузиазма. — Этих лаковых картинок природы в Интернете полным-полно, да и приличная часть русских художников не рисовала ничего, кроме этих девственных лесов, речушек, тоскливых степей и елок в снегу… Человек воспринимает природу как нечто величественное, но в то же время хрупкое, постигает, э-м, всю прелесть застенчивой русской природы, — Лиза активно жестикулирует, пытаясь донести до меня довольно-таки очевидное. — А затем говорит: «Первозданная красота — это, конечно, хорошо, но кушать тоже хочется. И жить где-то тоже хочется», и начинает эту нетронутую природу нещадно эксплуатировать. Человек выливает в море тонны грязи, выбрасывает в воздух галлоны чистого яда, валит лес и прокладывает дороги сквозь непроглядную тайгу, обрекая целые популяции на вымирание, и знаешь, то, что он заполонил страну этими однотипными муравейниками, это ли не преступление? Это ли не преступление против русской природы, что всегда являлась эталоном поведения, судя по нашему менталитету? — Лиза горячится, и во взгляде ее, буравящем мой затылок, начинают беситься маленькие черти. — Все эти дырявые серые дороги, заплесневелые многоэтажки, которые как стояли сто лет назад, так и будут стоять еще сто лет, все эти километры парковок, этот смог, за которым не видно голубизны и под куполом которого так душно… Это все не мелочи по сравнению с массовыми загрязнениями. Своего рода это тоже загрязнение, понимаешь? Русский человек рождается и всю жизнь живет в этих панельных коробках, и с детства у него формируется вкус на все эти безобразные гетто, кричащие красками пластмассовые детские площадки, человек не видит ничего в том, что проезжая часть отделена от тратуара заборчиком, в то время как маломобильные граждане вынуждены обходить за километр этот металлолом, ни черта не защищающий от ДТП...
— Хорош, Лизхен, хорош! — нетерпеливо встреваю я, высматривая вывеску хостела сквозь пелену набирающего силу дождя. — Тебя заносит куда-то не туда...
— Меня заносит разве что от твоих восхитительных навыков вождения, — с ухмылкой перебивает Лиза, до невозможности харизматично скрещивая руки на груди. Вот же бесенок. — Я запоминаю на пленке великолепие природы с жирным пятном человеческого вмешательства не просто так, понимаешь? Мои снимки без слов призывают если не прекратить уродовать русские пейзажи, то хотя бы делать это чуть более эстетично, к чему эти гниющие на пристани корабли, к чему эти ржавые крыши?
— А спать ты в пещеру полезешь, да? И передвигаться исключительно на плоту, да? — язвительно спрашиваю я, выворачивая руль, ибо наконец вспомнил, где находится хостел.
— Я не спорю, что жить где-то надо, но разве нельзя строить нечто более приятное глазу? А то как взяли манеру в СССР понатыкать везде эти муравейники, так и осталась привычка. Нет бы не кучковать народ, не вынуждать себя протягивать на многие километры одни только парковки, а хоть немного позаботиться о сохранении традиций русской архитектуры, — я слышу, как из возмущенного тон ее голоса перетекает в мечтательный. — Столько исторических зданий: от резных теремов до классических театров было загублено из-за усиленной урбанизации, а если что-то и осталось, то реставрируют это что-то разве что скотчем и гипсом! И во дворах, окруженных этой безвкусицей, подрастают новые поколения… Какое культурное наследие мы оставим им, м? Мы вообще хоть знаем, какое наследие? Каждая эпоха оставляет после себя что-то ценное. Чем можем похвастаться мы, Антон? Панельными гетто да проплешинами в асфальте? — я невольно прыснул от смеха. «Проплешинами». — Вот я фотографирую, видишь, чтоб критиковать, чтоб тыкать застройщикам мордочками, как непутевых щенят, и ругать: «Кто-о-о это сделал, а, кто это сделал? Не стыдно при развитом капитализме не вылезать из советской пыли, м? Не стыдно?» На этой веселой ноте я резковато останавливаю авто тютелька в тютельку на парковочном месте. С ужасно серьезным видом в тишине поворачиваюсь к Лизе.
— Я по твоему голосу слышу, какую тему ты хочешь затронуть, — ледяным тоном отчеканиваю я, и Лиза закусывает губу в попытке не улыбаться, как дуреха. — Нет, Лизхен, ты не хочешь говорить со мной о политике.
Она не удерживается от смешка, и я смягчаю выражение лица, слыша раскат грома.
— Помимо однотипных гетто на Дальнем Востоке полным-полно экспонатов, которые бы ты с удовольствием посчитала за культурное наследие. Странно говорить об этом ценительнице искусства и краеведу.
Лиза робко опускает взгляд и вновь поднимает на меня, улыбаясь чуть добрее.
***
Единственный способ выбраться из этого эпицентра отчаяния и безысходности, коим является Богом забытый городок на Камчатке, но у которого, как ни странно, еше полстраны наплодилось братьев-близнецов — это выбраться на пешую прогулку по заповеднику. Да, сделать этот краешек Земли лучше — значит непременно выселить всех людей, думаю я, беспечно меряя шагами тропы Быстринского природного парка. Лиза едва ли не балансирует на краю выступа, цепляя стволы деревьев пальцами и бездумно покачиваясь, заставляя мое сердце ухать куда-то вниз с каждым разом. Аромат хвои и темной листвы заполняет легкие так плотно, что его, кажется, можно потрогать рукой; сбить в ладони хоть крохотное облачко сизого тумана, что сгущается к горизонту и синеет, заставляя просторы тайги и сопки теряться в своем обволакивающем дурмане. Громоздкие вершины будто парят в этом тумане, и даже облака задерживаются на самых пиках. Вулканы. Известные всему миру камчатские вулканы как на ладони отсюда.
— Как думаешь, вот этот парк — культурное наследие? — спрашиваю я несколько заторможенно, едва ли не споткнувшись о корень какого-то дерева.
— А почему нет? — оживленно произносит Лиза, и я уже упустил ее из виду среди листвы.
— Ну, у меня лично это понятие ассоциируется со всякими там памятниками, с грудами бронзы на площадях, с театрами этими… Сейчас иду и думаю, может, вот этот лес, эти вулканы, эта живность, этот туман, — последнее я добавил тихо, — не дай Бог она посмеется. — Рано или поздно придется передавать другим поколениям в первозданном виде, но ведь человек ничего не приложил к этому, а ведь бережет, защищает как-то, ну, — мысли усердно не давали себя формулировать, и я вздохнул, глазами ища Лизу и не прекращая идти вперед. — Послушай, не человек это все создал, но на нашей совести лежит сохранность даже этого отдельно взятого парка, так? То есть, все же человек вынужден прикладывать руку к вечно девственной природе, чтобы в условиях плохой экологии поддерживать и сохранять ее красоту, да? Будет ли это культурным наследием — передавать из поколения в поколение, и чтоб каждый раз молодые умы берегли и приумножали здешние красоты?
Порядком запыхавшись, я нетерпеливо раздвинул ветви, только чтоб увидеть Лизу, опирающуюся на темное дерево прямо над журчащей где-то внизу рекой. Я неслышно подошел ближе, и она задумчиво начала говорить, не поворачиваясь ко мне:
— Это не просто парк, а заповедник. Хм… — она вздохнула, легонько приложив руку к животу. На ее теле бликами сверкали солнечные лучи, отражающиеся от быстрой речки, и Лиза превращалась в полупрозрачную нимфу, что только и блистает в лесном полумраке. — Удивительное дело: человек сделал для природы нечто хорошее, полезное для нее в контраст с тем, что находится за пределами этого леса. Да и культурное наследие подразумевает под собой не только твои любимые груды бронзы на площадях, но и естественные источники эстетического наслаждения, — она невольно улыбнулась от нелепости того, что говорит фразами из своих учебников. — Тебе нужно хорошенько разобраться в том, что я ищу на Дальнем Востоке, Антон. Ты должен очень глубоко понять, что груда бронзы на площади, изготовление которой датируется четырьмя веками ранее, — это ценное культурное наследие. И если на эту груду гурьбой лезут дети, или ее, несчастную, разрисовывают какие-то полоумные подростки — это невежество и это преступление, прежде всего со стороны их родителей. Огороженный участок тайги, называемый заповедником — тоже культурное наследие, и захудалая деревенька орочей — тоже его ценная часть, и романчик «Дерсу Узала», который, в силу обилия бытовых моментов лазающих по тайге, не осиливает большинство школьников — тоже наследие и тоже культурное, и эти несчастные исторические здания, которые сейчас так безбожно сносят да убого реставрируют — все туда же, — Лиза повернулась ко мне, и только сейчас я заметил, как она бледна. — Осторожнее со всем этим, Антон. С природой, с памятниками, с людьми. Совсем скоро я завещаю тебе свои фотографии обшарпанных стен, коллекцию дисков джаза и целый мир.
Я смотрю на нее в изумлении, и слова застревают где-то в горле, когда она кашляет и сильнее прижимает руки к животу, пряча под ладонями резкую боль, которая, я знаю, сейчас пронзила ее желудок.
— Тихо, тихо, Лизхен, — я суетливо помогаю ей медленно сесть на поваленное давным-давно дерево и сбрасываю на землю рюкзак, тут же начиная копошиться в поисках анальгетиков. — Что ж ты будешь делать...
Протягиваю ей пару таблеток, и Лиза глотает их, тут же припадая губами к бутылке воды. Я смотрю на нее не дыша, и в полумраке ее влажноватое лицо едва ли не светится белизной.
— Все нормально, — выдыхает она, и я не спешу забирать бутылку, внимательно подмечая каждое ее вздрагивание. — Передохнем, а?
— Посидим, а затем в хостел, — мои слова как-то не вяжутся во рту.
Зачастили у нее приступы боли.
— Хорошо, — тихо говорит она и слабо улыбается. — Убирай таблетки, больше пока точно не понадобится, — Лиза находит в себе силы повернуться в сторону неизменно журчащей реки и склонить голову на мое плечо, чуть расслабленнее держась за живот.
***
Лизе двадцать. Она легка, как шустрый порыв ветра, слаба на неизбежные ошибки юности, неудержима и любопытна — в общем, ей принадлежит весь мир, и она готова ворваться в него и вертеть на своем ребячьем пальце как захочет, меняя своими будущими книгами, своими разговорами, мыслями и каждым отголоском невинного смеха к лучшему, избавляя от несправедливости, дискриминации, милитаризаций и отстрела белых медведей.
Лиза полна жизни настолько, что готова делиться ею с целым миром и отдавать каждому по частице своего внутреннего света. Лиза торопится исполнить свою давнюю мечту до тех пор, пока не стало поздно.
Подходили к концу летние каникулы, и мы с Лизой сделали огромный крюк на машине: от Камчатки прямиком до Хабаровска. Петляя по неровным таежным дорогам, что загружены фурами дальнобойщиков, останавливаясь, чтоб искупаться в речках, по которым неброско и тихо плывут браконьерские судна, пробирясь сквозь туман и резко затормаживая перед мирно переходящими на другую сторону лосями и медведями, мы с Лизхен не только задерживались в придорожных мотелях, где она скрупулезно обрабатывала свежие снимки и писала заметки в свой толстенный дневник, но также нам посчастливилось гостить в различных крошечных селах типа Иннокентьевки, разбросанных по региону. Это сейчас я говорю «посчастливилось»: стоило увидеть, как загорелись глаза Лизы, когда она прилипла к окну, провожая взглядом рыбачащих на реке нивхов, я, чуя подвох, немедленно начал отговаривать ее от затеи познакомиться с малочисленным народом, но, конечно, все тщетно. Мое дело, как обычно — многозначительно вздохнуть и разблокировать двери, только чтоб в следующую секунду Лиза выпрыгнула наружу с глазами по пять копеек и фотоаппаратом наготове. Она осторожно приблизилась к играющим на бережке детям, бессловесно давая знать улыбкой и машущей ладошкой, что она дружелюбно настроена к ним. Укутанные в собачью шкуру и рыбью кожу краснощекие детки все молча поглядывали на пышущую энергией и яркими красками Лизу, прежде чем мало-помалу учиться незамысловатым играм, в которые она решила играть с ними и которых, очевидно, понабралась в детских лагерях. Я сидел на поваленном бревне и буквально разрывался между двумя невероятными картинами: меня увлекало смотреть, как мужчины-нивхи старательно погружают килограммы выскальзывающей из рук юколы на том берегу, но в то же время мой взгляд приковывали Лиза и дети, что явно нашли общий язык. Они по нескольку раз повторяли имена друг друга, Лиза все забавно учила их каким-то базовым русским словам, а дети показывали, как кидать «блинчики» в реку, пели песни своими круглыми неписклявыми голосками. Все бы хорошо, если бы мне за уши не пришлось оттягивать Лизу, которая уже собиралась лезть в узкие нивхские нарты погостить к малышам.
И эти грубые, по-своему красивые нарты, и прочные лодки нивхов, что надежно удерживают наплаву груды пойманной рыбы, и плотно укутанные в мех и чешую детки — все это культурное наследие. От всего этого так тепло на душе в осознании безбрежности мира: когда на другом краю страны горожане задыхаются от смога и страдают от солнечого голодания, здесь, в небольшом селе на краю Земли, люди свято чтят традиции и не позволяют ревущему броневику прогресса ворваться в их размеренную жизнь, где все правильно, привычно и здорово.
***
— Антон, посмотри, это же наскальная живопись!
Мы неспешно прогуливались по берегу Амура и Лизхен все щебетала о своем до того момента, как ее взор упал на неприглядные глыбы где-то вдалеке. С восторженным визгом она толкнула меня и быстро нацепила на влажные загорелые ступни сандалии, что до сих пор несла в руке, а затем схватила меня за руку и с неожиданной девичьей силой потащила к серым камням.
— Петроглифы, Боже, наконец-то мы добрались до них! — в ее оживленном тоне проскальзывали едва ли не истеричные нотки: казалось, Лизу сразит катарсис, стоит лишь приблизиться к непонятным глыбам. Так вот зачем она затеяла эту долгую прогулку вдоль Амура. Я ведь подозревал, что не просто так она вытащила меня на непригодную для купания реку именно здесь. Послышался победный вопль, и я метнул взгляд на Лизхен, что упала на колени перед одним из камней так резко, что я невольно поморщился от ощущения, как камешки побережья впиваются в ее голые ноги.
— Что ты творишь, Лизхен! — шикнул я подбежал к ней, тычущей пальцем в камень.
— Лошадка, Антон, посмотри, это тут лошадка выдавлена! — пищала Лизхен, торопливо настраивая фотоаппарат. Действительно, на камне непонятным мне образом была выдавлена чем-то острым фигурка лошади, и ради интереса я оглянулся по сторонам, попутно поднимая Лизу с колен: все окружающие нас глыбы были изрисованы наскальной...
— Разве это живопись? — недоуменно спросил я, подходя к другой глыбе. Живописные узоры раскинулись сразу на два низких камня, и я уселся на корточки, пристально разглядывая, но боясь и пальцем провести по заманчивым продавленным в камне линиям.
— Наскальной живописью в полной мере я бы это, конечно, не назвала, ибо у них другой термин — петроглифы. Вот это, например, Сикачи-Алянские петроглифы, их создавали аж тринадцать тысяч лет назад, представляешь! — я одернул от рисунка руку, как от огня. — Эту груду подумывают занести в ЮНЕСКО, знаешь ли!
Я внимательно осматривал соседние камни, на коих ребристых поверхностях неравномерно отражалось солнце, что садилось за нашими спинами.
— Вот и ее жеребенок, ну, иди сюда! — Лиза, очевидно, побежала исследовать камень с нарисованной лошадью поменьше, и я оглянулся на ее худосочную фигурку, что энергично прыгала вокруг серой глыбы. Скоро химиотерапия заберет ее волнистую шевелюру. Я должен успеть показать Лизе самое живописное, что есть на Дальнем Востоке.
***
Впрочем, то был один из великого множества случаев, когда Лиза теряла голову и экстрентрично носилась вокруг очередной достопримечательности. Каждый крохотный монумент, каждый столб, каждый парк и каждый проносящийся мимо нашей машины заповедник был для нее ценнейшим культурным наследием, она все приглядывалась то к бронзовым рельефам, то к коре вековых деревьев, и все не могла определиться для себя, что же ей более всего по душе на Дальнем Востоке. Лиза делала бесконечное количество фотографий, а потом горестно жаловалась, что память на фотоаппарате скоро исчерпает себя, а ей жаль удалять даже самые неудачные снимки. Ее пленка пестрит памятниками, таежными уголками, деревянными домами и моим заспанным лицом. Лизе жаль удалять снимки.
Мы очутились во Владивостоке, русском Сан-Франциско, и, клянусь, нигде на Дальнем Востоке я не наблюдал такой плотный трафик. Если бы не высовывающаяся из окна Лиза, что с упоением фотографировала проносящиеся мимо белые высотки, бухту Золотой Рог (с неизменными старыми суднами на ней), если бы не Лиза, так уговаривающая меня заехать на Русский остров, я бы смирился с мыслью, что этот город построен для машин. Так непривычно после пустынных таежных трасс, по которым мы разгонялись и регулировали громкость грохочущей музыки громче, медленно ползти к заветному Русскому острову, пробираясь сквозь поток машин.
— Не боишься, что какой-нибудь байкер вырвет у тебя фотоаппарат из рук? — поинтересовался я, задумчиво барабаня пальцами по рулю и смотря в зеркало заднего вида на Лизу, которая сейчас так старательно подыскивала нужный кадр в окне, пользуясь тем, что мы стоим на светофоре.
— Брось, здесь люди покультурнее, чем ты напридумывал, — бормочет она. — Вырывают технику обычно в каких-нибудь захудалых районах Азии, а мы сейчас находимся в районе самом что ни на есть передовом, вон, видишь, — стоило нам тронуться, Лиза кивнула в сторону острова, что казался таким близким отсюда. — ДВФУ прямо в нескольких километрах от нас. Чувствуешь ауру невероятной тяги к знаниям, которой пропитаны студенты одного из лучших вузов страны? Чувствуешь? — она комично прошептала мне на ухо, прежде чем снова отброситься назад и настроить фотоаппарат на новые кадры.
— Не чувствую решительно ничего, кроме выхлопных газов, — ответил я и прикрыл окно с моей стороны, оставив лишь узкую щель. — Только попробуй залезть на переднее, как мартышка, и разблокировать двери. На Мосту нельзя ходить пешеходам.
Лиза состроила разочарованную мину, и я уже повернул в сторону Русского острова.
— Погоди ты, куда летишь, я не успею сфоткать! — завопила она, и я лишь прибавил скорость, только чтоб тут же почувствовать пинок в свое кресло.
— Отложи эту игрушку дьявола, Лизхен. Попробуй просто насладиться моментом, — спокойно сказал я и прибавил звук, чтоб заглушить возможные возмущения откуда-то сзади. Лиза еще с несколько секунд дуется, нарочито хмуро глядя в окно и скрещивая руки на груди, но, когда мы разгоняемся, она плюет на собственные самолюбие, ненужную гордость и обиду и распахивает окно, тут же выглядывая навстречу золотистым лучам солнца. Лиза мирно прикрывает глаза, подставляя лицо свету и ветру с нотками йода, что веет с бухты, и запрокидывает голову, ни о чем не думая и в который раз позволяя мне тревожно наблюдать в зеркале заднего вида круглый подбородок, изляпанный, словно краской, солнечными бликами, ее безмятежное лицо и бледную ручонку, что привычно пытается удержать в пальцах мягкий встречный ветер. Солнце клонится к закату, и уходящие в самое небо винты Русского моста кажутся мне легкими струнами арфы, струнами, виртуозный повелитель которых — тихоокеанский бриз.
Я перевожу взгляд на Лизу, чья голова аккуратно обмотана пестрой косынкой, и на беспечно прикрытых глазах не видно ресниц. С телом, изуродованном мелкими метастазами, корчась порой от боли и голодая после сеансов химиотерапии она по-прежнему не позволяет огоньку в своих глазах потухнуть. Я могу показать ей самое прекрасное, что есть на Дальнем Востоке, просто поднеся к ее лицу зеркало, но есть еще кое-что, что она обязательно должна увидеть.
***
Город юности встретил нас комичным недоумением: в шесть утра мы заехали в круглосуточную аптеку за анальгетиками, а она оказалась закрыта. Здравствуй, милый Комсомольск-на-Амуре.
Обычно Лиза вертится юлой возле всяких достопримечательностей, не вынимая фотоаппарат из рук, бесконечно комментирует, вешаясь мне на шею и все вопрошая мое мнение о том или ином памятнике. Стоило нам подъехать к Мемориальному комплексу землякам-комсомольчанам, павшим в боях за Родину в годы Великой Отечественной войны, Лиза подозрительно притихла и не поспешила выходить из машины. Я сотней причин оправдал ее смиренность: это памятное место, торжественно и спокойно покоящееся в обрамлении леса, докуда едва ли доносится городской шум, совершенно не подходит для громких восторгов, да и Лиза была утомлена дорогой — постепенно болезнь брала свое.
— На этот раз не кажется тебе, что человеческий след стал лишним в царстве девственной природы? — робко поинтересовался я, на что получил неожиданную подножку, едва удерживаясь на ногах.
— Я не люблю все, что связано с войной. Ты понимаешь, что эти монументы посвящены хладнокровным убийцам? Советским убийцам, которые единственные могли тягаться с нацистами в жестокости, поэтому и прогнали их. И этим головорезам возводят памятники, поют дифирамбы, наставляют школьников на уважение к ветеранам. Не дико ли, а? — Лиза выключила фотоаппарат, брезгливо скрещивая руки на груди и морщась.
— Как будто у них был выбор, слушай! Думаешь, на войне много добровольцев? Без железного кулака государства по крупицам бы собирали тех, кто за Родину бы бросился под танк. А еще существовали чудесные отряды НКВД, которые преграждали пути дезертирам. И знаешь, что худшее, что могли с ними сделать? Правильно, расстрелять...
— Ярые пацифисты бы по-любому нашли способ увернуться! — она перебивает меня, активно жестикулируя. — Я бы скорее была распята народным позором, нежели чем бросилась убивать людей. Тех, которых свое государство тоже гнало на фронты отнюдь не пряником, понимаешь? Толстой писал: «Убийство на войне не перестает быть убийством». Мне бы не простила совесть, отними я чужую жизнь.
— Ты думаешь, на войне сплошь и рядом хладнокровные черти?
— Да кто из них раскаивается за десятки убитых?
— А думаешь, легко отнимать жизни? Во время мобилизации армия состоит наполовину из таких, как ты, — милосердных пацифистов, ратующих за мир во всем мире и мухи не обидевших в своей жизни, и они вынуждены впадать в оборонительную агрессию, стоит встретить врага, который настроен не так дружелюбно.
— Не наполовину, а на крохотную часть. Молодежь сейчас воспитывают в очень изощренном духе патриотизма, глядишь, они сами будут не против милитаризации общества, как при тоталитаризме.
— А ты что, не патриотка? — на пике нашего спора мы синхронно остановились посреди мемориала, окруженные величественными профилями солдат.
— Я за то, чтоб люди стерли границы государств, — она одарила меня трезвым взглядом ясных голубых глаз. — Чтобы прекратили рвать друг другу глотки только-то из-за неугодной черты границы между странами, чтобы не обрекали ребенка на такие пункты в документах, как национальность и гражданство, что в нашем глупом мире до сих пор дают какие то привилегии, как в диком обществе. Чтобы названия имели не двести с лишним стран, а несколько континентов, и то для географических нужд...
Я уронил ладонь на лицо, прежде чем посмотреть на нее, не веря своим ушам.
— Я, пожалуй, воздержусь от того, что в нынешних условиях это невозможно, но… Тебе, как будущему культурологу, не жаль будет плотного смешения культур?
Лиза усмехается совершенно неуместно для меня, но я с неохотой замечаю, что смягчаюсь сам.
— Глупый, если думаешь, что на формирование культуры влияет исключительно государство. Оно в этом плане сильно только тогда, когда гнетет цензурой, как это было в СССР или при монархии, формирует и навязывает вкусы общества. На культуру влияет география, религия, многоукладность общества, — она с упоением начала загибать пальцы. — Ход истории, духовные ценности...
-Война, — вставил свое слово я, и она посмотрела на меня несколько растерянно.
— Война, — тихо повторила она. — Но я же сказала: ход истории...
— Все эти монументы хладнокровным, как ты выразилась, убийцам, ставят не просто так, — продолжил я. — И книги, целые тома и эпопеи о войне пишут не просто так. И любые предметы культуры о войне, не связанные с милитаризацией общества и явно не пропагандирующие ее, молча призывают никогда не повторять те ужасы, понимаешь?
— Как видишь, народ слеп к этому призыву.
— Народ, может, что-то и понимает, скоро, возможно, и до народа дойдет, что война ему не нужна. Нужна верхушкам, понимаешь? Государству, чтоб утвердиться на международной политической арене, олигархам, которые производят оружие, и которым нужно кормить семью, внутренним органам, которым платят за это все и дают привелегии… А народу война не нужна. Ни юношам, похороненным в упаковках газет, ни их матерям, ни женам, впроголодь отправляющим на фронт последние крохи, ни матерым мужикам, всю жизнь мучающимся от афганского синдрома.
— Не случись тогда войны, миллионы людей не узнали бы о ее кошмарах. Потому что все эти душераздирающие книги пишут как раз-таки любо бывшие фронтовики, либо писатели, с ними общавшиеся.
— Вот видишь, не внеси они свою лепту в культуру, не создай такие ценные объекты культурного наследия… Неизвестно, как бы в действительности думали о войне дети и подростки, на неокрепшие умы которых влияют шутеры и пропаганда.
Лиза понимающе кивает, бросает оценивающий взгляд на монументы и все-таки любовно запечатляет их на пленку.
***
Кучерявые облака сгущаются в мрачные тучи по мере того, как мы приближаемся к моей малой родине.
Однообразный лес, в котором затерялось село Лидога, дачный поселок, местное кладбище. Я мчу по пустынной дороге и нервно сжимаю руль по мере того, как мы заезжаем в город, и редко бросаю взгляд на изможденную Лизу, что дремлет на заднем сидении. Тишине в салоне импонирует тишина за его пределами: Советская Гавань будто засыпает в пасмурную погоду, даже главные ее улицы, даже центральная площадь и разношерстные магазины погружаются в меланхоличную дремоту, и никакие редкие выкрики и смех подростков не в силах разбавить ее. Я беру курс на сопки, устремив строгий взгляд вперед и брезгливо игнорируя пролетающие мимо однотипные пятиэтажки.
Этот город одинок и, будто несмышленый ребенок, отречен от заботливой матери, когда-то обеспечившей его огромным потенциалом, ныне подвергся нападкам плохой компании, что навязала ему неправильные приоритеты, а затем цинично изуродовала и ограбила. У меня были напряженные отношения с этой обделенной сиротой. Неловко было прогуливаться вдоль улиц, вымощенных плиткой, что с каждым годом рассыпалась по крупицам и в период дождей и слякоти превращалась в уродливое месиво, вынуждая жителей ступать по себе и заражая противным весенним ОРВИ от промокших ног. Неловко наблюдать, как на памятники, посвященные Великой Отечественной войне карабкаются резвые детишки, и родители смеются — никому нет дела. Неловко отдыхать возле переполненных мусорных баков, вокруг которых давно сосредоточились горы помоев. Приходить в парк и не знать, куда ступить на поляне, только бы не в отходы.
Культурное наследие.
Сейчас, минуя жилые кварталы, я вижу, как городу становится совестливо за свою неряшливость и кривоватость. Стены панельных домов, сплошь исписанные граффити, он стыдливо прикрывает рассаженными вдоль трассы деревьями. Доски и фанера услужливо заслоняют бездонность дождевых луж. Дома не пестрят шаблонными советскими балконами: видно, совгаванцам свойственно обустраивать свои жилища по вкусу. Пейзажи и атмосфера города унылы до слез, но он хранит жемчужину, что заставляет меня возвращаться сюда снова и снова. Жемчужина, что с лихвой перекрывает все его недостатки. Нечто, достойное Лизиных глаз.
Солнце сверкает сквозь хвою вековых сосен, когда мы поднимаемся в сопку. Золотистые блики гуляют по нашим коленям, и Лиза заинтересованно глядит в окно на проплывающий мимо лес, высокий и непроглядный, а я облегченно выдыхаю:
— Не скажешь даже, что эта дикая красота принадлежит Гавани. Какой контраст. Даже погода меняется.
— Куда мы едем? — тихим, шелестящим голосом спрашивает Лиза.
— Ты сейчас все сама увидишь. Это, поверь мне, стоит того.
На ее лице мелькает тень улыбки, и Лиза откидывается на сидение. Я глушу мотор, остановившись перед чащей, и еще некоторое время мы сидим в тишине, нарушаемой лишь стрекотанием кузнечиков. Лиза непривычно для меня молчаливо любуется темно-зеленой красотой леса и перекатывает в пальцах солнечные зайчики, что проскакивают сквозь его хвою, и я лишь смотрю в ноги. Летние каникулы находят свое логичное завершение в закате августа, и мы оба понимаем, что Лиза уже не выйдет на учебу. Мы добрались до пункта назначения, — осталось лишь пересечь черту и разорвать красную ленту финиша.
Я решительно выхожу из машины и по-джентльменски помогаю выйти и Лизе, которая, к моей радости, сегодня твердо стоит на ногах.Она, поддерживаемая моей рукой, мягко ступает по траве и мы, как старики, щуримся на солнце, поднимаясь на крайнюю точку сопки. Ветер буквально сносит, стоит оказаться на вершине и, усмехаясь и крепче держась за меня, Лиза застывает в обомлении открывшимся ей видом. С высоты крутого спуска море кажется бескрайним и могучим, прямо досюда доносятся его вольные раскаты волн. Молочные барашки перекатываются по синей глади и разбиваются о каменистый берег, не тронутый и ни мусором, ни другим человеческим следом. Выступ сопки по правую сторону аккуратно обрамляет кипящую стихию и, не покоренный ей, твердо упирается в ревущие волны. Сама Россия кончается и начинается отсюда. Весь свет начинается отсюда.
— Спустимся, Лизхен? — спрашиваю я, перекрикивая ветер, и сам неожиданно слышу в своем тоне улыбку.
— Корабли, Антон! — она едва ли не перебивает меня, резво вскидывая палец в левую сторону. Действительно, там, внизу, покоится, предоставленная на истерзание стихией и временем, пара ржавых кораблей, что даже отсюда кажутся немаленькими. Неподалеку, насколько я помню, стоит еще маяк Красный партизан.
Культурное наследие.
И мы карабкаемся вниз, тщательно выбирая крутую тропинку, затесавшуюся меж травы и кустарников. Ветер стихает по мере спуска, и вот мы спрыгиваем на мелкие камни, оказываясь в просторном плену сопок и моря. Лиза, изумленная, бредет вперед, навстречу разбивающимся волнам, и скидывает по дороге босоножки.
— Лизхен, — я говорю тихо, уверенный, что она слышит меня, и стараюсь поспевать за ней следом.
Ее худощавые, сухие ступни лишь на мгновение погружаются в соленую лазурь, прежде чем та отступает в бездонную пучину, жадно слизав мелкие камешки и улиток с суши.
— Это и есть самое ценное, что есть здесь, на Дальнем Востоке, не так ли? — я чертыхаюсь, торопливо стягивая ботинки.
Лиза безмятежно распахивает объятия навстречу морскому бризу, замирая и позволяя стихии нитями, потоком пролетать сквозь себя.
— Мы проделали столь тяжелый, длинный путь, чтоб только добраться до самого сердца Дальнего Востока. Капля омывающего его Тихого океана незримо присутствует в каждом и здесь живущих, ты чувствуешь?
Сизый туман на горизонте понемногу рассеивается, открывая взгляду пологие холмы Сахалина.
— Лизхен. Ты согласна стать моей женой?
Она пережидает еще один размеренный раскат волны, прежде чем повернуться ко мне, стоящему неожиданно близко к ней, с по-прежнему безмятежно прикрытыми глазами, в которых читается однозначный ответ.
Мы танцуем наш первый и последний танец, и ветер завывает и свистит сквозь старые каюты немых ржавых свидетелей, развевая подол легкого Лизиного платья.