ПАРАДОКСАЛЬНАЯ ЛЮБОВЬ К ЖИЗНИ или ЖИЗНЕННАЯ ЛЮБОВЬ К ПАРАДОКСАМ

 

1

Нелепость выглядывает из-за угла половинкой своего синего, как цветущие во ржи васильки, любопытного глаза. Вторая половинка её души, потупив взор, носочком изящной ножки, обутой в детский летний сандалик, смущенно ковыряет песочек на детской площадке. Она доброжелательна и мила, моя ненаглядная нелепость. Я люблю её, как проявление моего оставшегося большим ребенком духа с огромной седой головой, набитой под завязку житейским опытом, а по сути -  большим чугунным котелком, в котором, мерно побулькивая, степенно вываривается мудрость русского старца и мистического философа.

Ну, да, конечно, моя философия – это философия нелепости: абсурда, норовящего вывариться до парадокса. И варится она в четко обозначенной в мировой культуре парадигме ОТ и ДО: ОТ «верую, потому что абсурдно» ДО «и гений парадокса друг». Но — именно в этом векторе, а не обратном: когда я еще не гений, но уже не дурак. А не дурак только потому, что ВЕРУЮ. Именно вера, и только вера вытягивает нас за волосы из болота тотальной глупости, потому что показывает нашим душам, куда нужно стремиться, даже если они, души, до этого момента топтались на месте, или хуже того, шли, вслепую вытянув руки вперед, в обратном направлении.

— Ах, ты, милая моя нелепость, ну выходи, выходи из-за угла. Полно уж… Что нам стесняться честного люда, живущего по выверенной логарифмической линейкой схеме. А у нас вместо схемы – наитие. Но при этом мы, нет, не городские сумасшедшие, мы, если на то пошло – современные юродивые. Но такие юродивые, про которых одна замечательная женщина-поэтесса, кстати моя знакомая, сказала: «Два дебила – это сила».

А хочешь, чтобы ты навсегда избавилась от природной застенчивости и смущения, оформим наши отношения. Я возьму тебя в жены. Ведь Александр Блок женился на Руси: он так и сказал: «О, Русь моя, жена моя. До боли…» А я чем хуже? Женюсь на тебе и стану мужем Нелепости. А что? Классный же ведь будет статус!

Ну, выходи, выходи из своего угла: посидим рядышком на детской скамеечке. Я возьму в руки твою раскрытую ладонь и буду водить по ней кончиком указательного пальца, читая замысловатые, как у всякой нелепости, письмена: именно так и водят пальцами в первые дни пребывания в школе первоклассники по разукрашенным страницам букваря. А ты, в свою очередь примешь облик жены, или, как теперь точнее будет сказать, вдовы Блока, то есть современной России — будешь по-матерински гладить меня по голове и телепатически передавать самые сокровенные мысли, в первую очередь неотлагательные и самые болезненные. Чтобы я как можно скорее перевел угнетающий абсурд всего ныне происходящего с нами в воодушевляющий парадокс…

Поскольку едва я это сделаю, то, словно сказочный принц, расколдую тебя, и ты теперь уже навеки вечные сбросишь с себя невзрачную болотную лягушачью шкурку, и явишься миру в своем истинном прекрасном обличии. Хотя, четно говоря, ты мне и в лягушачьем прикиде милее всех на свете. Я полюбил тебя всей душой, когда разглядел твоё истинное лицо, скрытое лягушачьей завесой… Именно тогда впервые в своей жизни и поступил нелепо: встретил тебя не по одежке, как принято встречать, а сразу же по уму, а еще точнее — по твоей необъятно широкой несказанно прекрасной душе, моя милая любимая Нелепость…

2

Из открывшейся с легким скрипом дубовой зеленой дверцы, что в нижнем правом углу моей комнаты, выползла огромная заспанная змея. Она растирала невидимыми мне кулаками свои огромные кошачьи глаза со стоящими вертикально зрачками, означающими, что змея – ядовита. Увидев меня, она показушно зевнула, широко разинув огромную пасть, в которой вполне могла бы уместиться человечья голова, и как бы нехотя между делом показала прижатые к верхнему небу длинные ядовитые зубы, которые выглядели сейчас, как острые слегка изогнутые кинжалы в ножнах; при этом явно всем своим видом показывала, что ей, огромной гремучей змее, нет никакого дела до меня, и что цель её – всего лишь пройти через меня, точнее — через мою комнату: из нижнего, субъективно-подсознательного мира, в мир верхний, объективно-социальный. А то, что для этого прохода она выбрала меня, так до такого её выбора никому не должно быть никакого дела: выбрала и все тут – мало ли как могла сложиться ей личная змеиная жизнь, и какой конкретный выверт её судьбы подвел к проходу в социальную жизнь именно через меня.

Я давно заметил, что мой дом, как символ моего духа, моей складывающейся религиозности, который, впрочем, смотрится, как одна большая комната с множеством нижних и верхних дверей, а то и обычных воровских лазов, каковые проделывают бедовые пацанята в деревянных заборах – является своего рода проходным двором. И все, кому не лень, шастают через меня туда и обратно. В последнее время вообще сложилось впечатление, что мой внутренний мир является своего рода распределителем: типа вошел в меня невесть откуда, чтобы самым коротким путем попасть невесть куда. И я тут даже не станционный смотритель: скорее постоянно изумленный и неустанно изумляющийся сторонний наблюдатель, фиксирующий в путевом журнале (чистом листе) все эти спонтанные перемещения всего и вся.

Сначала меня панически пугала эта нечисть: каких только чудищ, рожденных сном моего разума, не повидал я на своем веку. Порою, увидев их, у меня леденела кровь в жилах, а тело в параличе деревенело, становясь, как у покойника. Придя в себя, я пытался как мог заделывать дыры в стенах и заколачивать существующие невесть с какого времени двери в стенах. Но облегчения — никакого: сущности лезли в меня, словно никаких засовов для них не было и не могло быть в принципе. И тогда я отчаянно мучил уже самого себя вопросами, на которые заведомо не было ответов (нет их у меня и поныне): ну, зачем, зачем они приходят ко мне; и кто так жестокосердно впускает их в меня в минуты, когда я максимально беззащитен перед ними, то есть – во сне?

А потом – постепенно привык. Поскольку они по большому счету ничего плохого мне не делали, и кроме моего личностного страха соприкосновение с ними не наносило никакого ущерба. И вот, слава богу, у меня со временем возникло понимание, что мой страх, это ничто иное — как чувство, порою, острое, энергетического голода, а попросту говоря – малодушие. И оно на несколько порядков безопаснее, скажем, такого физического недуга, как малокровие, которое вполне лечится. И тогда я стал сам в себе лечиться от малодушия. Главным образом — молитвами, медитациями, здоровым образом жизни. Результат не замедлил сказаться: нет, конечно же, чудища продолжали шастать через меня, но я совершенно перестал их бояться, а они в свою очередь перестали опасаться меня. А с некоторыми и вовсе у нас завязались приятельские отношения: при встрече мы, как вежливые существа, приветствовали друг друга. То есть – установили взаимно устраивающие нас ПАРАЛЛЕЛЬНЫЕ отношения: они живут сами по себе, и я живу – сам по себе.

А вот змею, которая только что выползла из нижнего угла, я увидел впервые. Тем не менее по обыкновению приветливо улыбнулся и сказал:

— Привет. Меня зовут Георгий. А тебя?

Змея в ответ разулыбалась во всю свою широченную змеиную пасть, и на чистейшем русском языке ответила:

Змея. Но ты можешь называть меня Зиной.

3

Улыбка, словно лесной ручеек, выбивается из недр моей души благостным расположением духа. Донная муть колеблется и оседает, не смея нарушить первозданную чистоту глубинной душевной субстанции – еще робкой и не оправившейся от смущения. Яркий солнечный зайчик с трудом протиснувшийся сквозь тесную листву дерев, игриво слепит ей глаза, и тоже приветливо улыбается: моя улыбка заразительна. Она хоронится под усами, как этот лесной ключик в траве, но состояние благости, словно свет, исходящий от утреннего солнца, распространяется на весь лес. Его, словно локаторами улавливают чуткие души зайчонка и белки, что на минуту-другую замерли на опушке около могучего, в пять человеческих обхватов, дуба. Что они уловили, непроизвольно поводив ноздрями? Нет, не запах: запаха у первозданной влаги нет — они учуяли её дух. А там, где выбивается из недр водный дух, там всегда жизнь, и она продолжится, пока подспудная влага будет лесными родничками выбиваться на поверхность, и по ней растекаться; каждый крохотный родничок – это живое пульсирующее сердечко леса.

И пока я улыбаюсь, пусть незаметно, в усы, или в самом себе, вокруг меня будет жизнь. Нет, моя улыбка живет не для того, чтобы специально давать жизнь лесу; нет, она живет по собственным, уготованным ей Богом законам: она начинается в моих глубочайших душевных и духовных недрах, в которые ни только лес, но и никто, кроме Самого Бога, заглянуть не может. Ни у кого из живущих на земле нет такого зрения, чтобы можно было разглядеть мои душевные недра. Да и, признаться, мне самому, не всегда удается их отчетливо лицезреть. Порою, я замечаю прозрачную живительную влагу благости, только когда она разлилась по поверхности души… Я в сути своей живу исключительно для себя самого: так — как мне на роду Богом записано. Но когда удается жить именно так, то из моей души естественным самотеком исторгается благость, и так же естественно получается, что я обеспечиваю ею и другие жизни. Когда я живу для себя, живу и для других людей: а когда не живу для себя, то и для других не живу тоже, даже если при этом считаю, что живу для других.

Я могу делать очень многое: растить детей, возиться с растениями на огороде, писать отчеты, сидя в офисе за компьютерным столом. Но если при этом не буду внутренне или открыто улыбаться, если при этом из недр моей души не будет выбиваться родничок благости, то все мои деяния окажутся бессмысленными и пустыми, ибо из них исчезнет жизнь. И зачем тогда вообще жить, если в жизни нет самой жизни? Конечно же, я могу попытаться обмануть себя и других, принуждая себя искусственно улыбаться. Но улыбка без родничка благости – иллюзия улыбки: её бездушная имитация, вроде сна наяву или бесплотной грезы, медленно и неуклонно переходящей в смерть, сначала душевную, потом и телесную. Именно поэтому как зеницу ока я оберегаю в себе роднички благости (которые и есть истинные улыбки), потому как только посредством их мы, люди, истинно живем на белом свете и обеспечиваем жизни наших близких, особенно несмышленых, к примеру, детей.

4

Там, в моем детстве – задорной девочкой с упрямо торчащими в стороны косичками – прыгает через скакалку сбежавшая с моих губ улыбка. Я, седобородый дед, вывел её, как внучку, на детскую площадку, оставшуюся в моем глубоком прошлом времени. Как хорошо все-таки устроена жизнь, что старики имеют склонность впадать в детство, что мы уходим туда, откуда приходим…

Милая моя девочка, скромная и вечно чуточку виноватая улыбка, ты, оказавшись в моем детстве, снова раскованная и абсолютно уверенная в себе скачешь через веревочку, которой сколько не виться по взрослой жизни, все равно суждено возвратиться в детство. Потому что там, в детстве, по крайней мере в моем – был рай, который я незаметно утрачивал по мере взросления, и утратил вконец, когда окончательно стал взрослым. Но зато приобрел Ответственность, которая скалистой глыбой навалилась на меня и едва не раздавила. Я шел по взрослой жизни, неся эту глыбу. Порою у меня от напряжения мелко дрожали ноги, а пот заливал лицо, делая спину и плечи рискованно скользкими, что, глыба, заскользив по ним, могла свалиться с меня наземь. Но вовсе не освободить от непомерной тяжести, как вроде бы должно быть по законам физики, а – убить морально, то есть – умертвить душу, а затем может быть и тело, потому как жизнь без Ответственности я никогда не считал истинной жизнью, более того, смерть через суицид была для меня предпочтительнее безответственности.

Тем не менее никогда не считал свою взрослую жизнь адом. Хотя временами страдания, разрывающие мою душу, были пострашнее адовых. Наоборот, полагал, что взрослая жизнь – испытание, своего рода экзамен, который каждый человек должен сдать Богу, чтобы потомки, и в первую очередь дети, могли и дальше оставаться людьми. Я всегда воспринимал это испытание, как данность, как единственное условие продолжения земной жизни. И конечно же, при этом всегда старался улыбаться по поводу и без повода, порою, только самому себе. Моя взрослая улыбка была вроде вспышки смеха сквозь слезы глубочайшей душевной боли и беспредельного отчаяния. Но никогда не была улыбкой малодушия и пораженчества.

И вот теперь, когда мой взрослый жизненный путь, проделав долгий виток по спирали, опять привел меня в детство, моя, освободившаяся от былого гнета улыбка обрадованно сорвалась с губ и метнулась на детскую площадку, чтобы от души попрыгать через скакалку и взахлеб покататься на скрипучих качелях, не смазанных со времен моего реального детства. А я смотрю на неё, как она радуется, оттого что снова вернулась в свой рай, и тоже невольно улыбаюсь, но уже всем своим глубинным естеством. И мне так легко и ладно становится жить на белом свете, наблюдая со стороны за своей реальной улыбкой, словно за родной внучкой, что напрочь забываю про тяжесть ответственности, которая еще давеча скалистой глыбой вдавливала меня в землю. Нет, она, эта ответственность, в действительности никуда не делась, да и сам я ни за что не позволил бы себе расстаться с нею: просто она сейчас вдруг сделалась легче пуха…

— Ну что же, спешу тебя поздравить с возвращением в рай. – Удовлетворенным голосом сказал мне сидящий белоснежным голубем на моем правом плече ангел-хранитель.

5

Насколько планета «Земля» меньше необъятной вселенной, настолько человеческое подобие Богу меньше Самого Бога. Но в масштабах земли человек может сполна реализовать свое божие подобие и стать Богом…

…Я иду по осени в притихшем замерзающем парке. Воздух студёный — чист и хрустален, деревья дуют на покрасневшие от морозца ладони, пытаясь согреться последним теплом, исходящих от их все медленнее и медленнее бьющихся сердец. Гулкая, порою надсадно звенящая тишина обреченно шелестит пожухлой листвой, багряным ковром устелившей узкую пешеходную дорожку, словно беспечно пиная её ногами. Таинство уходящего в небытие былого буйного великолепия… Таинство естественного умирания, дождавшегося своего часа.

И мне грустно так, что щемит под ложечкой, и хочется плакать. Похоже даже, слезинка непроизвольно выкатилась-таки из краешка глаза и зависла на ресницах поблескивающим бриллиантиком, как в аккуратной сережке, что в мочке уха любимой женщины. Именно – любимой, и особенно сильно любимой сейчас, когда один иду по осеннему парку, прощаясь с его буйной в былом зеленью, валяющейся сейчас под ногами пышными желтыми хлопьями. И сердце моё вместе с грустью наполняется любовью. Возможно, что этот чуть ли ни взрывной приток любви несколько запоздал: следовало бы так же безоглядно любить парковую жизнь, когда она была зеленой, и, казалось, будет таковою вечно: а коли — вечно, то можно с любовью и повременить. Ан, нет, я её любил и когда она была в цвету, белоснежном и розовом, и когда утопала в зелени, густой и непроглядной, что редким солнечным зайчикам удавалось пробиться сквозь интимно шуршащую на ветру листву и поскакать по земляничным созревшим ягодкам, смущенно склонившим своим милые головки к увлажненной озорным дождиком земле.

Но, правда, тогда мне нисколько не было грустно, а наоборот – радостно. Но почему же теперь, когда я всего этого лишаюсь, любовь в моем сердце только усиливается? Раньше я щедро делился ею с цветущими и плодоносящими деревьями, и её у меня хватало на всех. А теперь ведь делиться не с кем, а она все набухает и набухает, что впору, уподобившись несмышленому ребенку, разрыдаться, и, закрыв глаза ладонями, убежать в дремучую чашу парка…

Но тут из замешательства меня вывела отчетливая слуховая галлюцинация: голос доносился с небес, и, возможно, это был голос Самого Господа, или моего ангела-хранителя, наместника Бога во мне:

— Этот Конец Моего вечно повторяющегося цикла должен стать твоим Началом, чтобы ты в себе самом тоже стал делать, как Я. Обрати сейчас свою любовь на нравственное деяние: посади в себе прямо сейчас, не выходя из парка, озимые благих дел и помыслов, а по весне — взрасти сад еще краше, чем Мой. Смотри на Меня. Учись у Меня. Будь, как Я.

А этот вещий голос в свою очередь был прерван последним сорвавшемся с голой ветки листом, который, плавно покружившись в неподвижном морозном воздухе, упал мне на грудь мистическим орденом, как аванс за предстоящее моё полное уподобление Богу.

6

Из Ничего выкатилось краснощекое яблоко и превратилось в три прихлопа и три притопа, вроде жизнерадостного Петрушки в колпаке на рыжей копне волос и со скрипкой Страдивари вместо балалайки. Но яблочная суть в Петрухе осталась, и никакая червоточина его взять не могла, хотя два белых червя с маленькими, как у клещей, головками, жадно смотрели на него из ярморочной толпы, собравшейся вокруг Петрушки послушать бессмертный полонез Огинского в исполнении знаменитого скомороха, решившего сменить амплуа, превратившись из комика в трагика. Но нападать напрямую на пропахшего до мозга костей яблоком Петруху червяки не решались: ярморочная публика, защищая своего кумира, порвала бы их на части и, раздавив обутыми в хромовые сапожки по случаю праздника ногами, втоптала бы то, что от них осталась, в увлажненную теплым раннеосенним дождиком землю. Типа: наше не сметь трогать!

А Петрушка тем временем, прижав щекой скрипку к плечу, занес смычок над натянутыми, как нервы, струнами и замер в томительном ожидании. По струнам прокатилась внутренняя дрожь, как у томно прикрывшей глаза красной девицы, в ожидании ласки возлюбленного. Эта дрожь была настолько сильной, что передалась публике: сотни, а может быть тысячи собравшихся внимать музыке душ, вскинули невесть откуда взявшиеся у них (тоже похоже из Ничего) скрипки, прижали к плечам и ударили смычками по струнам прежде, чем это собирался сделать Петруха. А он и не стал этого делать: он умышленно держал музыкальную паузу, создавая всеобщее творческое напряжение. Он, если признаться, вообще не умел играть на скрипке, а тем более на скрипке Страдивари, на которой по определению должны играть гении скрипичной игры. Но зато мастерски умел побуждать публику к коллективному вдохновенному творчеству.

И ему это удалось: многочисленные души публики слились в единый слаженный музыкальный ансамбль; и это при том, что не каждая из них водила смычком по струнам: нашлись и те, кто запел, потому что имели от рождения великолепный голос и слух, которые по объективным и субъективным причинам до сих пор не были проявлены в должной степени; а кто даже пустился в пляс – ноги их сами вынесли на авансцену и закружили в замысловатых балетных и народных па. Вскоре музыка, творимая вдохновенными душами публики, переросла пределы ярморочной площади и, как подобает при коллективном творении, устремилась к звездам.

А Петруха так и не ударил смычком по струнам скрипки Страдивари, но теперь потому, чтобы не нарушить своим неумением звучащую уже и в его душе великую музыку. А затем и вовсе тихонько, и незаметно для всех ретировался обратно в краснобокое яблоко, которое само по себе закатилось в Ничего, и там, из Ничего, со слезами умиления на глазах вдохновенно внимал возбужденной им в душах соотечественников Музыке с большой буквы. И время от времени неудержимо восклицал: «Нет, что ни говори, а есть, есть еще в русских душах порох в пороховницах!»

0
20:32
245
RSS
Нет комментариев. Ваш будет первым!