Сафон, Огурец, Лариска и я
Любовь нельзя ни разглашать, ни убивать. Ее надо терпеть. И тогда однажды она уйдет сама. Первая любовь – достояние очень юных, таких юных, что все их еще воспринимают детьми. Они и сами еще не отказываются быть детьми, подчиняться давлению взрослых, школьному распорядку, но переживаемые ими чувства едва ли не сильнее, чем чувства взрослых, потому что честны, не замутнены расчетом, уклончивостью, лукавством и прочими способами ослабить страдание.
Моей первой любовью была не та, которая случилась в последний школьный год и, закончившись разлукой, не закончилась никогда. И не та, которая была в девятом классе и иссякла сама собой из-за недоразумения, когда каждому показалось, что его разлюбили, и он больше не позвонил. Я спускаюсь еще глубже по ступеням детства и нахожу ту самую первую, ту единственную, которая была первой смертной мукой. И которую, единственную, я в себе убила.
Из старших отрядов в пионерлагере наш был самым младшим. Но на нас уже распространялись права и вольности, недоступные для тех, кто был в средних и младших отрядах. Тихий час у нас был свободным временем – требовалось только находиться на террасе корпуса и не шуметь, отбой у нас был на час позже, и еще мы имели право затягивать до одиннадцати отрядные вечера с медленными танцами. Среди нас не было не влюбленных.
Сафон и Огурец дружили. Мы с Лариской дружили, потому что обе были безнадежно влюблены в Сафона. Огурец был влюблен в меня. Сафон выбирал. Он был смуглый, черноволосый мальчишка с длинным прямым носом, длинными твердыми губами и россыпью родинок на лице. Он ходил в свободном, вязаном из толстых хлопчатобумажных ниток зеленом свитере. Изредка на танцах, когда он приглашал меня, я клала ладони ему на плечи и чувствовала эти грубые нитки. Сафон был твердым.
Огурец был мягким, с прозрачными голубыми глазами немного на выкате, со светлым кудрявым чубом. Сам белокожий, губастый. Он здорово играл на кларнете. Был большой шутник, хохмач. И еще, начиная со средних отрядов, он был моим неизбывным партнером по народным танцам. Каждый год в лагере проходил такой конкурс. Из каждого отряда выбирали три-четыре пары, которые разучивали или русскую плясовую, или краковяк, или гопак. Я каждый раз пыталась отказаться, но Огурец подходил с нагловатой своей улыбкой, брал за руку и мы с ним опять составляли пару. Так каждую смену что-то отплясывали в народных костюмах. Огурец был заводной. Кружил и подбрасывал меня с жаром.
Лариска была ладная белобрысая девчонка с длинной косой, тонкой талией, стройными ногами. Одно у нее подкачало – лицо, простецкое припростецкое, без капли романтизма, чем-то она была похожа на Чурикову в самых ее неприглядных ролях. Лариска признавала свой недостаток, но делала ставку на фигуру. Обхватывала себя руками так, чтобы они плотно лежали на спине, и рассуждала о том, что когда Сафон ее приглашает танцевать, он уж точно не может сказать, что она толстая или кривая. Ларискины ладони задумчиво поглаживали ее спину, и мне это не нравилось.
Я тоже не была толстая или кривая, но, конечно, не такая ладная, как Лариска. Плечи у меня были шире, чем нужно, из-за занятий плаванием, ноги не напоминали белые длинные кегли, как Ларискины. На внешность, правда, я давала Лариске фору, но только если эту внешность заботливо соблюдать, что не часто удавалось. Я была всегда взмыленная, растрепанная. Лазала на деревья, прыгала с моста в воду и в этих подвигах обгоняла многих мальчишек. Волосы у меня были русые, короткие, поэтому всегда в беспорядке. Глаза карие. А у Лариски серые. Зато нос у меня был прямой, не в пример Ларискиной картошке.
Все-таки не зря мы с Огурцом и еще шестью товарищами по несчастью, расходовали свободное время на разучивание краковяка. Взяли-таки первое место на конкурсе народных танцев, и награда была невероятная: всем отрядом на специальном автобусе на три дня выезжаем на берег Волги с ночевкой в палатках. В автобус были загружены матрасы и всякая утварь, сверху развалились тридцать человек с вожатыми. Моей неусыпной заботой был Сафон. Непрестанно под разным предлогом я искала его глазами, находила среди мальчишек и успокаивалась. И Лариска была от него далеко.
До широченной реки доехали в сумерки. Далеко у противоположного берега увидели торчащую из воды колокольню. Было прохладно и ветрено. Купаться никто не захотел. Все вывалились из автобуса и кинулись собирать грибы. Набрали много маслят. Быстро темнело. На костре вожатые сварили в больших кастрюлях грибной суп, разливали по мискам. Все сидели у костра на траве, поставив миски на колени. Пламя скакало, на мгновение плеснуло мне в миску огнем, и я увидела в супе большого жесткого червяка. Выбросила его и доела суп, размышляя, как много значит в жизни случайность.
В темноте расходились по палаткам. Их было мало, поэтому в нашу набилось человек восемь, лежали поперек, не раздеваясь. Кто был у дальней стенки, не помню. Потом Сафон, рядом Лариска, потом пара человек в промежутке, я, Огурец и кто-то последний, который уже почти выпадал наружу. В полнейшей темноте все лежали на боку, но непрерывно шевелились, было тесно и неудобно. Кажется, никто не спал. Кажется, и я не спала. Но вдруг оказалось, что уже светло. Утро. За моей спиной тихо лежал Огурец, я приподняла голову, посмотрела туда, где был Сафон. Увидела, как он поднял руку и положил ее на грудь Лариске.
Когда я вернула голову на место, я уже была другая – насмерть ушибленная подсмотренным жестом, мирным, но точным, который однозначно обрисовал мое будущее. Я неподвижно лежала в неудобной позе с затекшим плечом и остывшими ногами, притиснутая к спине кого-то передо мной, чувствуя за спиной возню пробудившегося Огурца. Крайний проснулся и громко возмущался теснотой. Нет, я плакала не из-за несчастной любви. Я плакала от благодарности ко всем этим спинам вокруг, понимая, что они – мое единственное спасение, моя защита, потому что я отныне не смогу ни на секунду остаться один на один со своим страшным открытием. Оно меня проглотит. Меня не станет.
Как прошел день, куда он прошел, каким он был, не знаю. Стало совершенно все равно, что делают Сафон и Лариска. Испепеляла только одна задача: ни на секунду не оказаться одной. Огурец, не понимая, что за истерика на меня накатила, усадил под деревом, достал из кармана маленькую расческу и долго расчесывал мои спутанные со сна волосы. Каждое движение зубцов по коже усмиряло ужас. Может, он причесывал меня две минуты, может, два часа. Я навсегда запомнила Огурца и это блаженное утешение, когда любящая рука расчесывает мне волосы, усмиряет прыть страшных мыслей, даря сладкое оцепенение.
Но Огурец не все время сидел со мной, он куда-то уходил с мальчишками. И тогда мне годился кто угодно. Любая самая скучная девочка, которую я никогда раньше не замечала, становилась моим сокровищем, спасительницей, спутницей, лишь бы была рядом и смиренно слушала мою неостановимую болтовню, вздрагивая от вспышек внезапного смеха. Нет, я не плакала. Просто нельзя было ни на секунду оставаться одной.
Опять появился Огурец, забрал меня у смущенно-удивленной девочки, повел на берег. Там какой-то местный мужик с моторкой согласился нас покатать по Волге. Моторка страшно ревела, делая виражи, прыгала на волнах, сшибая макушки своих же волн, забрасывала нас брызгами. Огурец улыбался довольный. Я боялась, что день идет к вечеру, что неминуема ночь, когда все залезут в палатки и заснут. И вот тогда-то я останусь одна со своей страшной новостью, которую пока отталкиваю при помощи Огурца и разных других подручных людей.
Ночь пришла. Стиснула меня со всех сторон телами. Но пока все пересмеивались, переругивались и вертелись, все еще было не так ужасно. Я тайно молила, чтобы хоть кто-то не заснул, ворчал бы, толкался, будил других, они бы сердились, и я бы незаметно перемогла с ними ночь до утра. Но все уснули. Ко мне близко-близко склонилось лицо такой неслыханной и невиданной доселе тоски, с которой я еще не встречалась. Она втянула меня, скованную спящими, беспомощную и беззащитную, и я стала растворяться в ней, теряя силы. Кошмар длился, становилось все нестерпимее. И я вдруг поймала в себе слабую, будто предсмертную мысль, что теперь уже все равно. Я с ней один на один. А раз так, то какая разница, где?
Мы с ней вылезли из палатки и ушли на берег Волги. Тоска окутала меня с головой, нежная, невидимая, нерасторжимая, всеобъемлющая. Она распространилась на все вокруг, на мое прошлое и будущее. Залила все торжествующей, необратимой чернотой. Повесив голову, я обреченно и бесцельно шла по песку вдоль воды. Никуда мне было не уйти. Я была малорослая тринадцатилетняя девочка в зеленых бриджах и куцей клетчатой рубашке. Она была громадная. Она была везде. И тогда я подняла голову и посмотрела ей в лицо. Ведь теперь мне предстояло с ней жить.
Забелел туман, но все еще было едва различимо. Берег был плоский, песок был плотный. На песке стали видны выброшенные рекой корни, я обходила их. Зашелестела трава. Дунул утренний ветер. Стало светать. Я всмотрелась в посветлевшую воду. Я увидела посветлевшее небо. Я сорвала травинку. И вдруг заметила, что страшной тоски со мной нет. Я свободна. Остановилась, озираясь, вглядываясь в окружение и в себя. Ее не было нигде. Мир просветлел. Я пошла по берегу назад. Забралась в палатку и крепко безмятежно заснула, как будто никогда не любила Сафона и никогда не соперничала за него с Лариской.
Эта любовь больше не вернулась. Она умерла, когда я посмотрела ей в лицо. Теперь я знала любовь в лицо. И знала, что ее можно убить. Но убив, убиваешь и что-то в себе, что-то очень, очень важное, без чего нет смысла жить. Мне было тринадцать лет, когда я это поняла в таком законченном виде. Больше я никогда так не поступала с несчастной любовью. Научилась ее терпеть. А ту, первую, да. Убила. Невольно, сама того не ведая. Иначе бы она убила меня.