Цепочка
ПОВЕСТИ ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ne nos inducas in tentationem…
“…и не введи нас во искушение”
1
Ранним июльским утром, по аллее, ведущей к городскому рынку, шёл некто Серафимов, мужчина лет… впрочем, был этот человек такой наружности и характера такого, что не только точного возраста невозможно было объяснить в нём, но самое понятие «возраст» не имело никакого значения. Одно можно было сказать о нём,– сер был, затёрт лицом, невыразителен повадками, незаметен…
Жил Серафимов неподалёку, в серой же, обшарпанной пятиэтажке, – с матерью, ветераном почтового труда и колченогой, коричнево-красной шерсти собачкой, не имеющей собственно имени, но отзывающейся на оклик «такса».
Работал наш герой на почте, как прежде и покойный отец его, при жизни запойный ветеран боёв. О пребывании его на войне окружающие догадывались по наличию в праздники ордена Красного знамени на груди и по редким, самому себе свирепым рассказам, из коих, случайно подслушав, можно было заключить, что служил Серафимов-старший в каких-то заградительных отрядах… Сын же в армии никогда не был – по причине слабого здоровья, хотя роста был не маленького и упитанности выше средней… Так уж вышло, что врачи медкомиссии, раздев его догола, и вертя так и этак, решили юношу от армии освободить, а было ли это в результате скромного со стороны матери (в тайне от отца) подношение или вышло естественным образом – по причине глубоко скрытой болезни – неизвестно...
Он не посещал кружков любителей выпиливания лобзиком, выжигания по дереву и спортивных секций; не стоял в подъездах с гитарой и не зажимал по углам с любопытством постанывающих простушек… Серафимов много сидел дома – но не просто так, а в изучении книг разных потратив драгоценное время детства и юности… Зачитывался книгой и теперь – в то время, как одноклассники его бывшие женились и разводились, меняли места работы, уезжали на Север и в заграницы… словом, жили обычной жизнью, – Серафимов работал на почте и читал книги. Особенно интересовала его поэзия: он и сам писавший стихи и подписывающийся как «Фима Серый», легко запоминал по причине хорошей памяти целые поэмы, из чего потом сложным способом возделывал собственные произведения, не сомневаясь, впрочем, ни на минуту в их авторстве. Будучи от природы стеснительным и робким – в творчестве своём преображался: считал себя если не гением, то уж талантливым – точно!
Иногда он решался и посылал свои стихи в разные журналы, но реакция в редакциях была известная – молчание. Иногда он и сам прорывался к столу, но его гнали ото всюду – когда мягко, что-нибудь обещая, чаще – грубо, отмахиваясь, как от надоедливой мухи. Невостребованный Поэт замирал в нём на некоторое время, но слепили глаза золотые корешки чужих книг… Занять же себя другим не получалось, и долгими, злыми вечерами раздавался в комнате то треск разрываемой бумаги, то надменный, саркастический смех: в сизом табачном дыму колыхалась нервная тень сочинителя, расправляющего крылья…
Назвать его проживание на белом свете неудачным нельзя было ни в коем случае: Серафимов был здоров, имел работу, хобби и некоторое подобие общения с миром. Даже любовь коснулась его – и не однажды. Первая же девушка, какой будущий знаменитый поэт возжелал принадлежать навеки и умереть, если она того потребует – рассмеялась ему в лицо. С тех пор тот смех звучал в его голове всякий раз, когда он приближался к женщине ближе, чем на два шага…
Была у него и «взрослая» любовь: однажды сестра его соседки Виктории Сергеевны, приехавшая из провинции погостить и прикупить обновок для своих близняшек, повалила его, со смехом, на софу… минуты за две всё и кончилось. Желанный, долгожданный процесс тайного и запретного оказался до тошноты прост и вульгарен, а сам первооткрыватель был поражён почти до истерики. Когда женщина смущённо подёргала плачущего Серафимова за плечо, он отскочил от обнажённого, распростёртого тела с чувством, будто это тело было неживым, да и не человеческим вовсе…
Конечно же, Виктории Сергеевне стало всё известно: единственный его друг, слушатель и ценитель, казалось, никак не изменила к нему своего расположения – она по-прежнему была внимательна и терпелива… Каждый раз, когда Серафимов с дерматиновой папкой заходил к ней в комнату, она усаживалась в кресло и, поджав ноги и натянув на них край халата, внимала его неровному голосу. Поэт возбуждённо жестикулировал, временами даже брызгал слюной, но иногда, встречаясь с нею взглядом, видел, в смущении, в её больших глазах то новое, что появилось в них после отъезда соблазнительницы…
Виктория Сергеевна была женщиной немолодой, роста высокого, сухощава. Поговаривали, что она носит парик, и никогда не была замужем. Она не занимала хлеба по-соседски и ни к кому не заходила в гости. Стихи, что приносил поэт для чтения, и те, что она читала ему своим низким грудным голосом, сблизили их, но не настолько, чтобы он мог отделаться от чувства, какое бывает при общении с учителями.
Всё так бы и продолжалось, если бы не повторный приезд её провинциальной сестры, навсегда изменивший их отношения…
2
Рынок, к какому вели ноги Серафимова, являл собой обыкновенное грязное торговое место о двенадцати рядах, где грубили, обвешивали, норовили всучить гнилое, битое, испорченное и при этом ещё и божились в сторону находящейся неподалёку, на пригорке, небольшой церквушки.
Всякий раз, когда невнимательного, беспечного поэта здесь бессовестно обманывали, всякий раз, когда наглость базарного люда превосходила мыслимые нормы, на рынок бежала мать и, грозясь и плача, добивалась хоть частичной, но справедливости.
— Горе ты моё, — жалостливо причитала она дома, — как ты будешь жить на свете, когда я умру?!
Жила между тем уже долго и была в большой разнице в годах со своим сыночком, родив его поздно и как-то неожиданно даже для самой себя. Серафимов иногда стыдился матери, краснея почему-то, когда кто-нибудь называл её бабушкой, а его – внуком. Имея в их двухкомнатной малогабаритной квартирке отдельную комнату (мать после смерти мужа жила в проходной), он кричал на неё без видимой причины, когда она, без стука, тихо входила в захламленное жилище…
Койка с продавленной металлической сеткой, старый стол, на котором стояла купленная по случаю печатная машинка, два секретера, несколько полок, – всё битком набито книгами, бумагами. На узком подоконнике морилось табачным дымом растение каланхоэ: Серафимов не курил, но часто баловался дымом, – вдыхал и выдыхал его, не затягиваясь, наблюдая за причудливыми пепельно-синими витками… «Курил» он кубинские сигары, оставшиеся у него ещё с тех времён, когда стоили они в магазинах смешные деньги.
Между нами, у Серафимова были две тщательно охраняемые тайны. Под кроватью, в деревянном отцовском чемодане, лежало несколько «трофейных» немецких спортивно-эротических журналов. На их коричнево-белых страницах будущие захватчики со своими подругами исполняли разные акробатические этюды, демонстрируя обнажённую мощь и красоту арийской расы. Всякий раз, когда любопытный наследник, закрывшись в ванной на защёлку, рассматривал несуществующие за давностью лет прекрасные тела, происходило с ним какое-то необычное возбуждение – может, оттого, что человек не вечен…
Главная же тайна состояла в том, что теперь сын имел незарегистрированное нигде старое охотничье ружьё, стоявшее в кладовке-нише, здесь же, в комнате, за рядами каракулевых, плюшевых и твидовых раритетов. Совсем ещё юношей, когда родных его не было дома, с ружьём в руках, охотником обходил квартиру, целясь из-за штор в чужие окна… Став взрослым, оружие из ниши вытаскивал всё реже, а потом и вовсе забыл о нём.
3
Июль выдался необыкновенно жарким: в этих краях и не помнили такой суши – овощи в цене взлетели неимоверно, зато привозные фрукты были недороги: если персики ещё чего-то стоили, то абрикосы отдавались почти даром, – в доме в такую пору вкусно пахло южным садом и чем-то бархатисто-жарким, томным, сладким…
Есть по духоте не хотелось вовсе – поэт нажимал на фрукты и квас, за каким, хоть и не любил этого, стоял в потной очереди. Всякий раз, когда мать принималась стряпать щи, поставив на огонь кости, именуемые ею «мясом», приходилось сыну отправляться за овощами на рынок…
Взяв сумку, небольшую сумму денег, облачившись, по причине жары, в лёгкие брюки (шорты Серафимов не носил принципиально) и майку, на которой красовался медведь среди олимпийских колец, недовольный поэт, расслабленный духотой и валянием на диване, вышел из дому, чтобы вновь появиться в нём… другим человеком.
4
В школе его дразнили «Фимой», он привык к этой кличке; одноклассники не то что бы не любили его, но как-то брезговали, обходили стороной, впрочем, не задирая, не выясняя отношений… Однажды, он, озлившись на кого-то из старших, толкнул того, да так сильно, что обидчик, упав, получил сотрясение мозга. Впрочем, уважения ему от этого не стало больше. Две девочки – задаваки прежде, обратили на него своё особое внимание, но далее двух-трёх «провожаний» дело не пошло – их провожатый не смог подтвердить статуса, да и целоваться он не только не умел, но и вовсе – боялся этого.
На уроках географии он запросто мог назвать две сотни стран с их столицами, показать на карте; сочинения у него выходили замечательно – у него был свой стиль, а может, и не свой, но писал он грамотно… С другими предметами было хуже – по математике и физике было хуже всего, а учителя по труду, физкультуре и военной подготовке – те его просто ненавидели. Впрочем, школу он всё же окончил, как тогда делалось: «Идите, Серафимов, с богом!»
Почтовое ведомство встретило выпускника с радостью – в то время рабочие династии почитались за царские, да после массового исхода многих своих работников в земли палестинские почта ощущала дефицит кадров.
Отец его, будучи уже в преклонном возрасте, ездил ещё на своём вагоне, где частенько, среди посылок и писем, впадал в совершеннейший маразм, проезжая в стельку пьяным нужные станции без обмена, был неоднократно бит помнящим его предыдущие заслуги начальством, и, неоднократно же, прощался. Мать работала в одном из городских отделений, куда устроен был и юноша Серафимов.
Служила там и девушка Ира, ничем не примечательная внешне, даже можно сказать – некрасивая. Зато она была доброй. Доброта, какой бывают полны тридцатилетние девушки, не имеющие до сих пор ухажёра, и небольшие странности нелюдимого поэта могли, тем не менее, позволить объединить их в пару, но судьба им не благоволила… Разговаривать между собой им было совершенно не о чём; однажды, будучи у него в гостях, Ира сняла блузку, обнажив белую мягкую грудь с большим количеством родинок, и взялась, было, за ремень стоящего столбом Серафимова… Реакция коллеги испугала её до такой степени, что она сразу прекратила с ним всякие сношения; на работе они с тех пор старались не смотреть друг на друга – долго ещё снилось ей происшедшее: ослиный рёв, душащие руки и безумные, почерневшие от страха глаза.
Мать всё же не оставляла попыток устроить в однообразной жизни своего сына необходимую перемену, и даже тайно внуков желала себе, впрочем, не сильно на то надеясь. На знакомства жених шёл нелегко, но всё-таки маме повиновался; другое дело, что всё это было пустым занятием: как только он оставался один на один с какой-нибудь женщиной – он дичал, деревенел до ступора и выглядел идиотом… И как к нему можно было относиться? Разные ходили слухи, даже о том говорили некоторые, что бог дал ему взамен кое-что более существенное! Взамен чего? не был Серафимов дурачком – поэтому можно было сказать, что всего у него было в меру, ну разве того несколько больше, да и то, кто знает…
Был ли он настоящим Поэтом? был ли он обычным человеком? Но так ли это важно? Важно ведь не то, что думают о вас, правда? важно то, что про вас не могут подумать вовсе.
5
Выпив одна – а Серафимов не пил даже пива – она вновь, как тогда, повалив его на софу, срывая одежду и шепча дерзости, настойчиво и грубо приручая этим, проникала в него всё глубже. Когда же он оказался голым и потому беззащитным, прикрывающим волосатый живот дрожащими, мокрыми ладонями, готовый снова разрыдаться, она, неожиданно для самой себя, остановилась. Понимая женским своим чутьём, что тут нужен другой подход, она тихонько легла сбоку, и, прижавшись к его подмышке лицом, заплакала – притворно, конечно, тоненько так, будто девочка…
И – угадала! Серафимов ожил, и не просто ожил, а так, что она запомнила этот день надолго! Даже преждевременное его таяние она обратила в пользу: буквально плавая в луже, она, тем не менее, не отпускала его из себя, вереща и вертясь юлою… И что наш герой? Да в бисере пота, со сверкающим взором, не отрывающимся от вида стройных женских ног на своих плечах или от её округлого зада – когда она осмелилась повернуться к нему спиной, закусив диванную подушку, чтобы не рассмеяться или не застонать своим обычно хриплым в таком деле стоном…
Единственный раз она всё же раскрыла себя, испугав Серафимова и вернув этим со звезд на землю: сжимая его внутри и разжимая, выгибая спину и вбиваясь в шершавый гобелен, мелко-мелко задрожав… Когда он в это время увидел её залившееся краской лицо и непроизвольно заглянул в глаза, то испугался ещё больше – всё оказалось обманом! Глупая девочка куда-то исчезла, а вместо неё… и вместо него? Он снова возненавидел себя – как это было уже много раз, когда он каким-либо образом касался непонятного и уступал ему в его главенстве над собой…
6
К еде Серафимов был равнодушен, питался плохо, и мог целый день провести за чаем. Разносолы случались в доме не так уж часто – мать, по большому счёту, готовить не умела…Банки с компотами и варением, заготовленные с осени, обыкновенно у них взрывались или плесневели уже зимой, никого не удивляя; хозяйствование в доме велось всеми сразу и потому особого порядка не было ни в делах, ни в вещах, – мать была женщиной хлопотливой, но немного несуразной и за всем не поспевала.
Втайне от неё поэт покупал у базарных тётушек пирожки с капустой – что было для него лакомством, съедал их тут же, возле ящиков, укрытых тряпками. Хлеб целым домой никогда не приносил – шёл себе по улице от магазина, уткнувшись носом в горячий, вкусно пахнущий батон, обгрызая на ходу хрустящую корочку.
Лакомством были и картошки, печёные на костре, когда случалось ему быть в примыкающем к городу с трёх сторон лесу краснокожим индейским охотником. Блуждая меж деревьев, он сёк прутьями папоротник, серебряную паутину, кусты орешника, – и за ними — школьных учителей, притаившихся там со злыми, разукрашенными красками чужих племён лицами…
Какую-нибудь дразнилку, задаваку с хвостиком и конопатым носом, он «привязывал» к дереву и «хлестал» с особой страстью – до тех пор, пока «она» не запросит пощады! В воображении своём, взрослея, он уже обнажал и рассматривал «её», но хлестал потом всё равно – с ещё большим рвением.
Выходил к неширокой и неглубокой прохладной речушке, в которой, стараясь не тревожить стайки маленьких рыбок, доставал со дна волшебно-красивые, в драгоценных прожилках, камешки. Дома эти камешки лежали у него в разных местах, но гляделись почему-то блекло и обыденно. Ах, как ненавидел он эти превращения в «блекло и обыденно» – всего и во всём!
По обыкновению, стесняясь толпы, ходил он по улице, опустив голову. Ему казалось, что все смеются над ним, и так, потупившись, он будет менее заметен; всякий смех, раздавшийся рядом, всякий окрик, чьё-то ругательное слово Серафимов принимал на свой счёт – он уходил, вжав голову в плечи, быстрой походкой. Мир вне дома состоял из женских фигур, собак, велосипедов, машин… всего того, что он рассматривал исподлобья, но без боязни. Каждый раз, когда впереди обнаруживалась фигурка, по причине жары прикрытая лишь тонкой тканью облегающего платьица, он замедлял шаг, и, вперив взгляд, мысленно поглаживал колышущиеся бёдра, упруго подпрыгивающие ягодицы и стройные ножки… И совсем уже возбуждался, до неприличия, а иной раз до непроизвольного излива – от маленьких, всегда милых ему пальчиков на их ногах, с выкрашенными в цвет ногтями – особенно в нежно-розовый или в лимонно-жёлтый.
Вечерами, после таких встреч, поэт Фима Серый, какой ни на минуту не покидал мужчину Серафимова, исписывал множество листов беглым, витиеватым почерком, в стихотворной форме возвращая себя в такие сладостные мгновенья… одновременно, рывками, перетекая непосредственно в одинокого мужчину. Часто его плотоядность ограничивалась желанием иступлёно целовать эти самые пальчики – и желание это было чрезмерно, навязчиво и пугало…
Словом, натура у Серафимова была местами влюбчивой и не в меру страстной; сознавая же у себя наличие разных пороков и считая их лишь своей прерогативой, он терзался мыслью о никчемности личности, усиливающейся год от года из-за бесполезности итогов литературного труда. С другой стороны, он бы мог прожить свою жизнь, ни на что не претендуя, занимаясь незаметной работой, читая пыльные, немодные, непригодные для жизни книжки, ублажая стихами соседку и собаку Таксу… любя и ненавидя Мир сквозь завесу странностей своего характера, но Судьба подчас вносит собственные коррективы – Его Величество Рок стоит за каждым поворотом, за каждым уголком твоего бытия.
7
— Хочешь ли ты и в дальнейшем нашей дружбы? – спрашивала уже в третий раз у насупившегося поэта Виктория Сергеевна, сидевшая в кресле прямо, положив руки на подлокотники. – Всё грязь, грязь, грязь! – продолжала она, – пойми ты, наконец! Зачем ты связываешь себя с этой замужней, нечистоплотной бабой, – говорила она так, будто эта «баба» вовсе не приходилась ей родной сестрой…
Серафимов стоял против пылающей гневом Виктории Сергеевны, с листочками в руках и приготовленной заранее фразой, так и оставшейся во рту и утонувшей в слюне, выделившейся от страха и раскаяния. За жёлтой шторой билась о стекло оса, открытая рама была в сантиметре от неё, но оса билась и билась, не улетая… Он готов был умереть от жгучего стыда – слеза текла по его бледной щеке; вчерашнее приключение казалось ему страшным преступлением, а та женщина – исчадием ада… Заплакала и его милый друг; голос её вдруг сорвался, она обхватила его ноги и прижалась к нему всем телом. Минуту спустя она подняла на него свои большие глаза, в которых стояли слёзы…
— Обещай мне, – зашептала она сдавленным голосом, гладя его бёдра, – обещай мне никогда больше этого не делать! – она снова обняла подрагивающего из-за внутреннего холода Серафимова…
Пристыженный сочинитель, понимая, в какое болото скатился и как легко он может потерять единственного друга и советчика, готов было уже упасть перед женщиной на колени, но что-то отвлекло его… Непонятное щекотание почувствовал прощённый, видимо, поэт, – оно исходило из того места, к какому прижалась мокрыми губами Виктория Сергеевна. Непонятно и страшно было ему наблюдать обычно ровную и спокойную в поведении женщину. Может от жалости, какой он никогда прежде не испытывал, может от неловкости, но он сделал то, чего сам от себя не ожидал… Отбросив листы в стороны, он нерешительно положил руки на её голову, прямо на ровный пробор, и даже сделал попытку погладить Викторию Сергеевну. Её реакция напугала его ещё больше: женщина, постанывая и шепча что-то, давясь словами, стала тереться лицом о недоуменного и напуганного Серафимова, сжимая ногами его ноги… Уже не поднимая головы, и силой удерживая мужчину одной рукой, для того, наверное, чтобы он не смог отступить или упасть, другой она спустила c него домашние брюки вместе с фиолетовыми трусами. Далее всё было как во сне: её холодные, длинные пальцы, её губы, её язык… во всём этом, сладостно, замедленно и страшно двигался он, то проваливаясь в Викторию Сергеевну, то выскальзывая из неё… Наконец, наступил момент неловкий и стыдный – душная волна накрыла его; руки, тщетно пытающиеся оттолкнуть, предотвратить исход, покрылись мурашками…
Он всё же вырвался и убежал. Бросившись у себя на койку и зарывшись лицом в подушку, Серафимов полежал так некоторое время, думая почему-то о коричневых немецких гимнастах, затаившихся – до поры до времени – в старом чемодане, а затем заснул.
---------------------------------------------------------------------------------------
продолжение следует
----------------------------
иллюстрация автора
Прочли стихотворение или рассказ???
Поставьте оценку произведению и напишите комментарий.